Она шла и шла, и в душе ее пели птицы, и вместо тяжелой беспощадной гири в груди было то, что некто великий – Даша не могла теперь вспомнить, кто именно, да это было и неважно – назвал невыносимой легкостью бытия, и осень наконец закончилась в сердце, отпустив ее на свободу – точно так, как грезилось и мечталось когда-то девушке, возвратившейся из промозглой сырой тьмы. Воздух в доме был вкусен и свеж, словно только что напоенный грозой; розовые, голубые и палевые краски смешались в нем в одну симфонию цвета, и ничто не было здесь мрачным или скучным, и нигде не было серого отчаяния, и только радость встречала ее взор, куда бы он ни упал и на чем бы ни задержался.
Даше казалось, что она могла бы идти так вечно, не зная ни тоски, ни одиночества, ни усталости. Но, видно, хорошему всюду быстро наступает конец. И, пройдя через последний зал, она вышла на знакомую полукруглую веранду, мысленно помахав дому рукой и пообещав скоро вернуться. Ей нетрудно было сейчас давать такое обещание: будущее казалось ей вполне ясным, а сомнения и переживания, чувствовала она, навсегда должны были остаться в прошлом. Поэтому, приветственно кивнув и синему небу, и желтоватому мрамору лестницы, и белым кружевным занавескам в распахнутых окнах, как всегда трепетавшим от малейшего дуновения ветра, она спокойно и смело подошла к балюстраде и, облокотившись на нее, стала ждать.
Ожидание продлилось недолго. Однако голос, прозвучавший в ее ушах, был хоть и милым и родным, но вовсе не тем, который она так жаждала, так надеялась услышать. Женский, низкий, грудной, неуловимо старческий, он прозвучал совсем рядом с ней, и девушка стремительно обернулась ему навстречу.
– Дорогая моя!.. Хорошая моя девочка!