Они уже были — эти роскошные подношения. Сначала в Вильне — от влюбленных хорунжих с блестящими саблями и мелодичными шпорами. Они скопом ходили за пышнокудрой гимназисткой панной Лёдей. В тридцать девятом она окончила гимназию и уже готова была подарить свое сердце одному из хорунжих. Но все они куда-то внезапно подевались вместе со своими шикарными конфедератками. Скоро на бульварах появились рослые парни в отутюженных гимнастерках с малиновыми петлицами. Они при встрече с задорными гимназистками вежливо прикладывали ладони к околышам круглых фуражек со звездочками, но цветов не дарили. Тем не менее Леокадия, отлично владевшая русским языком, попыталась очаровать одного светло-русого крепыша-танкиста с двумя кубиками в петлицах. Изредка он посещал Леокадию на частной квартире, где она жила с подругой в ожидании счастливого поворота своей девичьей судьбы. Такую компанию и застал однажды ее отец, приехавший из села проведать дочь. Он молчаливо дождался ухода лейтенанта и крепко потянул Леокадию между лопаток.
— С большевиками нюхаешься?!
— Та-а-ту! — изумилась Лёдя. — А чем он плохой?
— Ты, дармоедка кудрявая, выгляни во двор, посмотри, на чьих я приехал лошадях. На чужих! А наши все восемь штук голодранцы поотобрали, одного жеребчика оставили. Из полсотни моргенов пахоты сорок отрезали. И все с благословения большевиков.
…Леокадия любила свой богатый хутор, где росла до гимназии. Отец — белорус по национальности, но принявший при Пилсуд-ском католическую веру — вошел в доверие к польским властям. Ему дали на откуп сплав леса по Неману, и за три года оборотистый мужик нажил на мозолях поденных сплавщиков немалый капитал. Приобрел после смерти осадника[4] его хутор, раскорчевал руками батраков лесную пустошь и пустил ее под лен. Но не ограничился землепашеством. Прибрежные воды Немана буквально кишели тогда раками. Деревенские хлопчики за час налавливали в подолы рубах по полсотни штук и тащили улов матерям в приварок к убогому обеду из надоевшей бульбы и ржаного хлеба с овсяными охлопьями.
Могилевский купил у гмины[5] за сто злотых монопольное право на вылов раков в течение трех лет. С той поры два километра берега принадлежали ему. Зачем ему понадобились раки? Вот зачем. Однажды приехал он в Варшаву, чтобы прощупать цену молотильного локомобиля. Сделка с немцем — управляющим заводом — удалась, и пан Болеслав пригласил пана Транзе в «ресторацию».
Там метрдотель зычно воскликнул:
— Панове, имеем свежие раки с Вислы!
Немец плотоядно зажмурился. Болеслав Могилевский тоже с удовольствием рвал крепкими мужицкими зубами раковые клешни, а сам думал: «Почему с Вислы, а не с Немана? Только что далековато, но если отправлять по чугунке…»
Когда подали счет, он ахнул: десяток раков стоил целый злотый, поскольку они шли как изысканный деликатес. А злотый — это полпуда хлеба.
И вот полезли в студеную воду Немана десятки мальчишек. Полезли наперебой, даже очередь устанавливали между собой. Еще бы: Болеслав Иосифович платил хлопцам ползлотого за сотню раков. Выходит, четыре сотни — это пуд зерна в гминовской краме[6]. Ради такого заработка родители избавляли ребят от нудной пастьбы коров.
И никто не знал, что в Варшаве за каждую сотню раков на счет Могилевского столичные рестораны перечисляют восемь злотых. Правда, приходилось платить немалые деньги железной дороге за отправку живого груза в специальных бочках с водой. Но чистая прибыль все равно была один к четырем.
За зри года владения раковыми берегами Могилевский отгрохал белокаменный дом под стать помещичьему. Из этого поместья и уехала в Виленскую гимназию «панна Лёдя». Именно панна — так круто оторвало ее отцовское богатство от обычных сельских девчат и хлопцев. Лёдя с головой окунулась в тщеславные интересы своих гимназических подружек: блеснуть на балу в городском магистрате, понравиться родовитому шляхтичу, найти, наконец, себе суженого среди блестящих офицеров доблестных польских легионов.
Но она и училась неплохо. Понимала, что ей надо сравняться в знаниях и манерах с дочерьми адвокатов и чиновников, коммерсантов и помещиков. Жила она на квартире у старой петербургской эмигрантки и от нее научилась говорить и писать по-русски. Читала в оригиналах Бальмонта и Гиппиус, Надсона и Северянина. Гимназические преподаватели научили ее правильному польскому языку и в достаточной степени немецкому, а ксендз — основам латыни. Один лишь язык не хотела знать Леокадия — родной белорусский, потому что это был язык «хлопов» и напоминал ей запахи бедных крестьянских дворов.
Сообщение отца о разорении семейной усадьбы она восприняла трагически: ведь только что пригласила двух подруг и трех симпатичных выпускников лицея прокатиться в свое «имение».
— Но тату! — ахнула она. — Дом-то уцелел, свободные комнаты есть?
— Фигу с маслом не хочешь! Дом отбирают под школу для деревенских оборванцев, а нам с матерью сельсовет отдает в деревне ту самую заколоченную хатенку, где ты родилась. Вот что наделали твои большевики!