Потом фон Дорн стиснул зубы и велел себе успокоиться. Брат Андреас, до того как уехать в Гейдельбергский университет, а после в монастырь, часто говорил с Корнелиусом, тогда еще подростком, о природе страха. В ту пору Андреас почитал худшим врагом человеческим не десять смертных грехов и не Дьявола, а страх. «Страх – это и есть Дьявол, все наши несчастья от него», – повторял старший брат. И еще: «Никто не напугает тебя так, как ты сам. А ведь бояться-то нечего. Что уж, кажется, может быть страшнее смерти? Только и смерть вовсе не страшная. Она не только конец, но и начало. Это как в книге: нужно прочитать до конца одну главу, а на следующей странице начнется другая. И чем лучше твоя книга, тем вторая глава будет увлекательней».
Как же еще-то он говорил?
«Если тебе плохо, помни, что плохое когда-нибудь закончится, и не падай духом. Не бывает так, чтобы человеку совсем уж делалось невмоготу тогда милосердный Господь сжалится и заберет душу к себе. А пока не забрал, крепись».
И Корнелиус стал крепиться.
Ну и что ж, что каменный мешок и не приподняться, сказал он себе. А если б я в постель улегся, спать, к чему мне подниматься? Почивай себе до утра.
Он попробовал представить, что над головой у него не каменная кладка, а бескрайний простор и высокое ночное небо. Если же он не встает, то не от невозможности – просто не желает. Ему и так славно. То волокли по улице, пинали и били, а теперь хорошо, спокойно, и лежать не так уж жестко, солома подстелена.
Утром, когда на дознание поволокут, вздернут на дыбу и начнут кнутом кожу со спины сдирать, эта «щель» раем вспомнится…
Нет, вот об этом думать не следовало – при мысли о застенке худщий враг рода человеческого набросился на Корнелиуса люто, скрутил и так закогтил сердце, что хоть вой.
Только бы утро подольше не наступало!
Повезло Адаму Вальзеру, вышел сухим из воды. Поди, еще затемно, как только ночные дозоры с дорог уйдут, кинется вон из Москвы. Захватит своего ненаглядного Замолея, прочие книги бросит. Ну, может, еще Аристотеля драного прихватит, тяжесть невелика.
Язык он знает хорошо. Нацепит кафтанишко, валенки, шапчонку кошачьего меха – сойдет за русского. Глядишь, и до границы добежит, Бог слабым покровительствует. А там, в Европе, все аптекаревы мечты осуществятся. Переплавит он ртуть, сколько достанет, в золотые слитки и заживет себе вольным богачом.
Так стало горько от этой несправедливости, что дрогнул капитан фон Дорн, заплакал. Что на пытке-то говорить? Называться, кто таков, или уж лучше терпеть, помалкивать? На канцлерову защиту всё одно надежды нет – за убийство в митрополитовом доме боярин Матфеев своего адъютанта сам палачу отдаст… Крикнуть «слово и дело»? Рассказать про тайник, про Либерею? Так всё равно выйдет, что Корней Фондорин вор. Украл царево имущество, и знал, чьё крадет. За это – Вальзер говорил – руку рубят и после на железный крюк подвешивают. Надо будет сначала узнать, как московиты карают за убийство монаха, и тогда уж выбирать, кричать «слово и дело» или помалкивать.
На этой мысли Корнелиус и успокоился. Главное ведь – принять решение, а на остальное воля Божья.
Поворочался немного (солома мало спасала), потрясся от каменного холода и сам не заметил, как уснул.
Назавтра заслонка загрохотала лишь далеко за полдень. Одеревеневшего фон Дорна за ноги вытащили из «щели» и поволокли под мышки из одного подвала в другой, только не холодный, а жаркий, потому что в углу расспросной каморы пылал огонь и приземистый мужик с засученными рукавами, в кожаном переднике, шевелил там, на углях, какими-то железками.
Корнелиус сначала посмотрел на раскаленные клещи, на свисавшую с потолка веревку (это и была дыба), и только потом повернулся к столу, за которым сидели двое: козлобородый дьяк с бледным тонкогубым лицом и молоденький писец, раззявившийся на арестанта с любопытством – видно, пытошная служба ему была внове.
Страха нет, сказал себе фон Дорн, и стиснул зубы, чтоб не стучали. Есть боль, но боль – лишь простой зуд потревоженных нервов. Станут пытать – будем орать, больше всё равно делать нечего.
– Что, вор, разулыбался? – криво усмехнулся дьяк. – Прознал про государеву милость? Я вот вам, длиннобрехам, брехалы-то поотрываю, – сказал он уже не Корнелиусу, а приведшим его тюремщикам.
Те забожились было, что ни о чем таком вору не сказывали, но тонкогубый махнул рукой – заткнитесь.
– По воле всемогущего Бога великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович, оставя земное царствие, отъиде в вечное блаженство небесного царствия, а перед тем, как Господу душу отдать (тут дьяк трижды перекрестился), великий государь повелел должникам недоимки простить, колодников и кандальников на волю выпустить и даже убивцев помиловать…
Корнелиус встрепенулся. Значит, царь умер! А перед смертью, должно быть, пришел в сознание и, согласно, русскому обычаю, объявил долговую и уголовную амнистию – чтоб недоимщики и узники за грехи новопреставленного Алексея перед Всевышним поискренней ходатайствовали. Не так уж и дурны, выходит, московитские установления!