Я глядел с интересом на эту почти девочку и не обратил внимания на слова Костина, как потом сообразилось, сказанные с особым нажимом: «Учти!»
Она села не рядом, а против меня, на другой топчан. В землянке помещались только два земляных топчана, разделенных столиком с телефоном и покрытых плащпалаткой и овчинными полушубками. Не могу сказать, что отведенные мне Костиным полчаса прошли легко, приятно и непринужденно. Я развлекал молодую девушку, только изредка говорившую «да» или «нет». Ее полуприкрытые темные глаза вообще ничего мне не говорили, она сидела неподвижно, положив красивые тонкие пальцы на стол, и молчала.
Я выбивался из сил, вспоминая интеллигентские рассказы о Мигдале, Ираклии Андронникове, Соллертинском, об альпинизме, своих друзьях погибших, о филармонии, Русском Музее, — получил в ответ — три «да», два «нет» и одно открытие век, миллиметра на два более, обычного для нее, среднего положения.
Когда я совсем иссяк, пришел Костин. Странно посмотрел на меня и спросил:
«Что? Так ничего?». «Что ничего?» — сказал я. «А ты что, совсем того?» — сказал он. Я его не понимал. «Ты нас даже не познакомил» — сказал я. «Дурак! — сказал он, — снял бы с нее штаны и познакомился бы. Дурак!» — повторил он.
Я покраснел как мог. Она и глаз не приоткрыла и не сказала ни да, ни нет. Как будто дело шло не о ней. «Было у тебя полчаса, — сказал он, — фронтовая норма, сам виноват, а теперь мне уже некогда, я уезжаю. Дурак! Она славная девочка…» — и уехал. Я вышел их проводить, посмотрел на Пальму. Митурич ехала на низкой гнедой кобыле, пузатой и грязной по брюхо. Кто их в тылу чистит. Некогда. Они стоят в ямах, накрытых хворостом, а навоз по брюхо.
О Митурич стало мне все интересно. Я приложил к ней прилагательное «странная», и так стали ее называть: «Странная Митурич».
Действительно, она была странной, эта юная «Пышка».
Митурич приехала в тылы нашей части месяца за три до нашей встречи.
Гражданская девочка с косой (поначалу коса была ниже пояса) сказала: «Хочу бить немцев». Ей выдали красноармейскую книжку, солдатское обмундирование и приписали к роте связи телефонисткой. Дело нехитрое. Она быстро научилась кричать по часу в трубку: «Тюльпан… Тюльпан… Я Роза… Командир ушел в подразделение, скоро будет… Связи со штабом нет» — и еще несколько фраз, очень важных на войне. Как мне рассказали, она была цветочек, к которому прикоснуться было кощунством, и только лохматый шмель мог забраться в него, чтобы попить соку. И такой шмель нашелся. В тыловых частях были так называемые (на блатном диалекте) «придурки». Выписанные из санроты, еще не совсем здоровые бойцы. Их оставляли в тылу на месяц, на два до подхода к кондиции (убивать не совсем здоровых — грех). Однажды в большой землянке телефонисток к ней подошел Махмуд, «придурок» из Средней Азии, владевший лексиконом из десяти слов, давно болтавшийся в тылу (так как умел ублажать начпрода майора Сыса). Заросший и грязный как черт, протянул руку и сказал:
«Пойдем со мной». Она, свободная в тот момент, поднялась и молча пошла за ним к двери. Странность произошедшего оставила всех в шоке. Через полчаса Махмуд возвратился, как снаряд, пробивший три наката. Его кто-то в шутку, совсем не ожидая того, спросил: «Ну как?» Махмуд поднял большой палец и сказал: «Девочка был! Во!!!» Вскоре и она возвратилась, села на свое место и начала вызывать Тюльпан (не помню) или Нарцисс. Спокойно и неизменно. Описание этого эпизода мгновенно распространилось на всю бригаду, и нашлось множество не веривших, но желающих проверить. Особенно голодными были лейтенанты — взводные с передовой. Ротные и батальонные, имевшие в своем распоряжении санинструкторов, медсестер и фельдшеров, способствовали своим лейтенантам «отметиться» в тылу, во время затишья.
Она относилась очень ровно ко всем. Пришел, позвал ее любой, и она шла с ним. Не отказывала, не отвечала, не выражала пристрастия или неудовольствия, не участвовала в выпивках, весельях (в тылу они бывали), в коллективных встречах. С мужчинами не вела посторонних разговоров. Работала прилежно и не «отказывала». Так жила. Все были равными перед нею.
Особым отличием пользовался у нее лишь один капитан Костин. Он был командиром батальона, и в день, когда он приезжал, она не принимала никого. Он подарил ей офицерское обмундирование и предложил ей быть его женой.
Одежду она приняла без восторга и даже благодарности. Оделась в нее, и все. Стать его женой отказалась. Он потом мне передал: «Я пришла сюда воевать. И воюю». «Каждый делает, что может, для победы, — сказала она. — Мне очень жаль всех, и я их жалею. Твоя жена жалеть не сможет. Подожди до конца войны, и буду тебе хорошей женой. Мне ты нравишься».
Костин еще сказал: «Смешно рассказывала, ты говорил ей о Соллертинском, а сказать: «сними штанишки» не смог». — «Не могла же я сделать этого без просьбы».
Все пред нею были равными, и общество никого не выделяло. Однако Махмуда почему-то все невзлюбили.