…«Без шапки и шубы. Обмотки и френч. То сложит руки, будто молится. То машет, будто на митинге речь… Мальчик шел, в закат глаза уставя. Был закат непревзойденно желт. Даже снег желтел к Тверской заставе. Ничего не видя, мальчик шел. Шел, вдруг встал. В шелк рук сталь… Стал ветер Петровскому парку звонить:
— Прощайте… Кончаю… Прошу не винить… До чего ж на меня похож!..»{700}
Да, это он: Командор в юности. И так — навсегда: мальчик-самоубийца. До чего ж на него похож.
А вокруг горел жгучий полдень вечной памяти и вечной славы.
Внезапно остановившийся взрыв.
В его неподвижном горении, сиянии, в ярких прозрачных красках повсюду вокруг нас белели изваяния, сделанные все из того же неиссякаемого космического вещества белее белого, тяжелее тяжелого, невесомей невесомого.
Неземное на земном.
Мы уже шли к выходу, когда в заресничной стране парка Монсо увидели фигуру щелкунчика.
Он стоял в вызывающей позе городского сумасшедшего, в тулупе золотом и в валенках сухих{701}, несмотря на то, что все вокруг обливалось воздушным стеклом пасхального полудня.
Он был без шапки.
Его маленькая верблюжья головка была высокомерно вскинута, глаза под выпуклыми веками полузажмурены в сладкой муке рождающегося на бритых губах слова-психеи.
Может быть, таким образом рождались стихи:
«…Есть иволги в лесах и гласных долгота в тонических стихах единственная мера, но только раз в году бывает разлита такая длительность, как в метрике Гомера. Как бы цезурою зияет летний день… Уже с утра покой и трудные длинноты, волы на пастбищах и золотая лень из тростника извлечь богатство целой ноты»…{702}
Он боялся извлечь из своего тростника богатство целой ноты. Он часто ограничивался обертоном слова-психеи{703}, неполным его звучанием, неясностью созревавшей мысли.
Однако именно эта незрелость покоряла, заставляла додумывать, догадываться…
«…Россия. Лета. Лорелея»…{704}
Что это такое? Догадайтесь сами!
Невдалеке от щелкунчика стоял во весь рост, но как-то корчась, другой акмеист — колченогий, с перебитым коленом и культяпкой отрубленной кисти, высовывающейся из рукава: худощавый, безусый, как бы качающийся, с католически голым, прекрасным, преступным лицом падшего ангела, выражающим ни с чем не сравненную муку раскаяния, чему совсем не соответствовала твердая соломенная шляпа-канотье, немного набок сидевшая на его наголо обритой голове с шишкой.
Шляпа Мориса Шевалье.{705}
Издалека волнами долетали мощные, густые, ликующие звуки пасхальных колоколов Нотр-Дам и Сакре-Кёр, гипсовые колпаки которой светились где-то за парком Монсо, на высоком холме Монмартра, царя над празднично-безлюдным Парижем.
Виднелись еще повсюду среди зелени и цветов изваяния, говорящие моему гаснущему сознанию о поэзии, молодости, минувшей жизни.
Маленький сын водопроводчика, соратник, наследник{706}, штабс-капитан и все, все другие.
Читателям будет нетрудно представить их в виде белых сияющих статуй без пьедесталов.
Я хотел, но не успел проститься с каждым из них, так как мне вдруг показалось, будто звездный мороз вечности{707} сначала слегка, совсем неощутимо и нестрашно коснулся поредевших серо-седых волос вокруг тонзуры моей непокрытой головы, сделав их мерцающими, как алмазный венец.
Потом звездный холод стал постепенно распространяться сверху вниз по всему моему помертвевшему телу, с настойчивой медлительностью останавливая кровообращение и не позволяя мне сделать ни шагу, для того чтобы выйти из-за черных копий с золотыми остриями заколдованного парка, постепенно превращавшегося в переделкинский лес, и — о боже мой! — делая меня изваянием, созданным из космического вещества безумной фантазией Ваятеля.