– Это не то, что ты думаешь. Серьезное, словно непроницаемое лицо. И едва уловимый подтекст, на который способны только такие женщины, как она.
Он понял. Стало тихо. Вот так же, как сейчас, в открытое окно влетал ветер. Небо расчеркивали прожектора, отчего по полупустой комнате перемещались тени, создавая иллюзию, что они не одни. Металлическая, подвижная во всех сочленениях кровать, грозившая вот-вот рухнуть, но почемуто не делавшая этого, хоть и была в комнате третьей, в расчет не принималась.
– Так ты согласна? спросил он опять, как несколько минут назад.
– Да, – сказала она совершенно серьезно.
Он молча глядел на неё, не зная, верить ему или нет.
– Давай, подадим рапорт, – наконец, сказал он. – Прямо здесь. Еще есть день, – напомнил он.
Она согласно кивнула.
В последний день пребывания в Штабе, когда поручение Лисёнка было выполнено, они подали раппорт о том, что решили быть вместе. Провожая его до машины, которая отправлялась в хозяйство Лисёнка, Лена, прощаясь, обняла его. Наступления ждали с часу на час.
Через несколько дней, когда их часть продвинулась на несколько десятков километров, он позвонил. Ответил знакомый полковник. Он сказал, что Лена послана с группой в какой-то небольшой город для очень ответственного задания. И пока о группе ничего не известно. А еще через неделю Горошин сидел с майором Лапицким в брошенной немцами землянке и пил трофейный коньяк. Говорили о Лене. Долго и тихо. И, несмотря на то, что в прошлом каждый как бы исключал другого, теперь, узнав о том, что Лены нет, они стали друзьями. Пока жизнь и время не забыли об этой дружбе. А любовь осталась. И Горошин не мог забыть о ней никогда. И то, что оказывалось рядом с ней, на месте её, вольно или невольно не принималось. Отчасти это и было причиной того, что едва ли ни в первый день знакомства с Тоней, он знал, что расстанется с ней. Ему нужен был полет, вдохновение, жертвенность – все, что может дать только любовь. А поскольку ничего этого не было, а было вранье и неоправданная вертлявость, от чего у него по спине бегали мурашки, как от чего-то стыдного, ничего так и не началось. А когда Тоня однажды нашла фотографию Лены из ее личного дела, которую Горошин выпросил в Штабе Армии на память, и порвала её, он пожалел, что когда-то, на первомайской демонстрации, подал ей руку.
Почти через год, после ее ухода, Горошин узнал от Бурмистрова, что у Тони родился сын, о котором она просила Горошину не говорить. Бурмистров и не говори. Но однажды все-таки не сдержался. Горошин отнесся к этому известию, как к факту в высшей степени любопытному, но к нему никакого отношения не имевшему. Правда, иногда он начинал сомневаться, и тогда некоторое время не находил покоя. Отчасти потому, что не верил. Отчасти – что сомневался. Но еще сильнее было чувство неприятия. Он не представлял себе своего сына, матерью которого была такая женщина, как Тоня. А ее человеческая сущность – лживость, завистливость, лень, грубость, особенно с теми, кто не представлял для нее интереса, и июльское небо в глазах делали эту мысль невыносимой. Но когда в его дом вошел пятнадцатилетний парень, одного с ним роста, с такими же необъятными серыми, как у него самого, глазами, и попросил у него фамилию, он дрогнул. И тут он в первый раз произнес это «Да-а» – слово, в котором было не столько удивление, сколько укоризна природе или самому себе.
Потом он встретился с Тоней. Она долго не соглашалась на встречу, но однажды все-таки пришла. Это была все та же маленькая, вертлявая женщина, с голубыми, с поволокой, широко расставленными, как у Бурмистровой Татьяны, глазами, в которых теперь появилось безразличие. По всей видимости, ко всему. А неухоженные волосы и затхлый запах гламурной одежды говорили больше, чем долгий и трудный разговор. Она не возражала, чтобы Горошин общался с сыном, чтобы принимал в нем участие, но сама видеть никого не хотела. Ей было все равно. Так Горошин стал общаться с Митей Он предлагал ему поступать в училище, где тогда сам вел кафедру, но Митя хотел стать врачом.
Все еще, стоя у окна, продолжая вдыхать зеленый ветер с лужайки, Горошин не двигался. Он стоял и стоял, и все так же не желал включать свет. И вдруг ему захотелось, чтобы завтра, нет, сегодня, сейчас, в его квартире стало всё по-другому. И тишина, наполненная воспоминаниями и сегодняшним днем, все более и более уводила его туда, где он словно что-то оставил. Или оставил кто-то другой. Но то, что оставлено, было так близко, что то и дело, обращалось к нему само, словно чувствуя в нем свое продолжение.