Дело было и в другом. Софья была замужем за человеком, не дававшим ей развода. Первый брак ее, с политическим эмигрантом, евреем, жившим в Швейцарии, продлился недолго, она сбежала почти сразу, но партнер ей отомстил, оставив ее в невыносимом положении: по еврейскому закону чрезвычайно трудно обязать мужа дать развод жене. Софья не могла выйти замуж за Толстого — одного перехода в православие было недостаточно.
Чеботаревская делегитимизировала брак Толстого, гордящегося красавицей женой, талантливой художницей. Немудрено, что Блок отнесся к этой истории как к «грязной». Разумеется, никто никогда не публиковал ответного послания Толстого; можно, однако, представить себе это «письмо запорожцев турецкому султану»: вряд ли он обошел стороной генеалогию Сологуба.
У нас создалось впечатление, что Вячеслав Иванов тайно сочувствовал бедняге Толстому, угодившему в губительный водоворот злобных страстей. По крайней мере, Ремизову, крайне неохотно соглашавшемуся простить Толстого, Иванов отвечал с плохо сдержанным гневом. В разгар судилища Иванов (сам справляющийся с немыслимой брачной ситуацией[18]) дает Толстому добрый совет — везти жену рожать в Париж. В либеральном Париже Толстой записал дочь на себя. Крестя ее в русской церкви, он вписал себя в графу отца, о матери же не было сказано ни слова. Может быть, цитируя Толстого в 1913 году в своем стихотворении («Ветер, пахнущий снегом и цветами»), Иванов как-то вспомнил об этом сочувствии. Возможно, невинность Ремизова не выглядела такой очевидной для тех, кто был судьями в этой истории. По крайней мере, Чулков оставался убежденным в его виновности. Существует никем не читанный вариант воспоминаний Софьи Дымшиц, хранящийся в Русском музее, который отличается от версии ИМЛИ, опубликованной в «Воспоминаниях о А. Н. Толстом» 1983 года. В них содержится эпизод, который может бросить новый свет на злополучную историю:
«Часто бывал на наших журфиксах Александр Бенуа. Несмотря на свой уже почтенный возраст, этот художник так и искрился жизнедеятельностью. Так, помню, однажды собралась у нас по обыкновению целая группа художников и писателей. Тут выяснилось, что в этот вечер должен состояться маскарад в доме писателя Сологуба. Сразу встает вопрос, как нам всей группой туда ехать и соответственно нарядиться. А надо сказать, что в нашем распоряжении имелись обезьяньи шкуры, взятые для костюмов у Сологуба <и> Чеботаревской, жены того же писателя, к которой мы собрались. Александр Николаевич [Бенуа], недолго думая, отрезал у обезьян хвосты и прицепил их мужчинам, а женщины завернулись в шкуры. Меня нарядили мальчиком и дали в руки хлыст, так как я должна была изображать укротителя зверей.
Устроили репетицию и поехали. Все шло прекрасно. Все были в восторге от удачного экспромта Александра Николаевича Бенуа. Я укрощала весь тогдашний «цвет петербургского общества», публика хохотала, и, казалось, не будет конца нашему общему непринужденному веселью. Вечер благополучно закончился. Хвосты и обезьяньи шкуры были возвращены по принадлежности, но на следующий день разыгрался совершенно неожиданный скандал. Увидев отрезанные хвосты лишь после нашего отъезда, хозяйка дома Чеботаревская вышла из себя и написала Алексею Николаевичу (Толстому) резкое письмо с оскорбительными выпадами по моему адресу. Толстой не остался в долгу, и его ответ Сологубу, мужу разгневанной Чеботаревской, был составлен в крайне хлестких и метких выражениях. К разыгравшемуся инциденту были привлечены многие писатели и художники — участники маскарада, и дело чуть не кончилось дуэлью. Однако никто из лиц, замешанных в этом скандале, не мог понять, каким образом обезьяньи шкуры, даже с отрезанными хвостами, могли наделать столько шуму и сделаться литературным скандалом. Но это между прочим, и я привела этот случай лишь для характеристики той веселой изобретательности, на которую были способны наши «маститые писатели и художники», а в частности, Александр Николаевич Бенуа. Еще удивительней, что этот эпизод вошел в историю литературы».
Нам кажется, что эта версия вполне правдива: мемуары Софьи вообще правдивы. Бенуа явился как учитель и как импровизатор — двойная причина не портить вдохновенную игру, говоря под руку мэтру: ой, шкуры-то чужие!
Разумеется, это было легкомыслие — оно весьма в характере нашего героя»{223}.