«Я, помнится, прочитал его первый рассказ, напечатанный в «Журнале для всех», сразу почувствовал в нем его большой талант и мне было приятно, когда он пришел ко мне со своими произведениями. Это были стихотворные опыты. Толстой пришел ко мне с необыкновенно скромным и смиренным видом, но я тогда же понят, что этот даровитый человек большой хитрец и что он прекрасно знает себе цену. Я как сейчас вижу его плотную фигуру и выразительное лицо с довольно длинною рыжеватою бородою (он тогда еще носил бороду). Один глаз его хитро щурился. Он внушал мне симпатию к себе, несмотря на добродушное лукавство»{196}, — вспоминал Чулков, а жена его писала: «В доме у них бывало весело, и жили они сравнительно с нами на широкую барскую ногу… Но слава Толстого была еще впереди. А пока он скромно держался среди символистов и робел перед Вяч. Ивановым…»{197}
Сам же Толстой сообщал Чулкову в августе 1910 года последние литературные известия:
«Живу я около Ревеля… Кузмин в Петербурге пишет балет, Гумилев с женой в Царском, Ауслендер катается на пароходе. Новости эти, конечно, тебе неинтересны, но я их сообщил, чтобы ты не думал, что я живу по-свински, ни о ком не думая»{198}.
Павел Лукницкий записывал в дневнике воспоминания Ахматовой о 1910 годе:
«1910…. Свадьба А. <…> На прощальном вечере 13.09. были Маковский, Чудовский, Кузмин, Толстой, Судейкины».
Это был 1910 год, переломный и прощальный для русской культуры, год кризиса символизма, год смерти Льва Толстого, Комиссаржевской, Врубеля.
«Я помню, как в 1910 году мы ждали конца мира: хвост кометы Галлея должен был коснуться земли и мгновенно насытить воздух смертельными газами циана», — писал Толстой позднее. Однако были у него тогда и более земные заботы. На Рождество, объясняя, почему он не поедет в Самару, Толстой сообщал Вострому: «Соня беременна и отлучиться мне сейчас нельзя, так как на днях она переходит в православие и мы женимся»{199}.
Однако все оказалось не так просто.
КТО ОТРЕЗАЛ ХВОСТ У ОБЕЗЬЯНЫ?
В письме Александра Блока к матери в феврале 1911 года встречается упоминание об одном загадочном эпизоде: «Пришел Верховский[16] приглашать меня участвовать в третейском суде между ним и гр. А. Н. Толстым (это очень давняя и грязная история, в нее замешаны многие писатели (секрет!) — но мы будем разбирать только часть — инцидент с ни в чем не повинным Верховским). Я согласился»{200}.
Во всех изданиях писем, записных книжек и дневников Блока советского времени, а также в очень обстоятельной книге «А. Н. Толстой. Материалы и исследования», где эта запись воспроизводится, комментарии отсутствуют: как, что, почему — неизвестно.
Действительно ли не знали историки литературы сути произошедшего или не хотели либо не могли в этой истории разбираться, но с учетом опубликованных в самое последнее время архивных материалов строки Блока становятся понятными. Или почти понятными.
3 января 1911 года на квартире у Федора Сологуба, превращенной усилиями его жены Анастасии Николаевны Чеботаревской в один из самых модных литературных салонов Петербурга, состоялся маскарад. Было много приглашенных, и среди них Алексей Михайлович Ремизов, прицепивший к своему наряду обезьяний хвост, что для основателя Обезьяньей палаты выглядело вполне логичным. «В то время в Петербурге снова, как в старые годы, была мода на ряженье. Обыкновенно я рядился в козлиную маску, а потом ни во что не рядился, а в своем виде — тоже от «паясничества»! — на последнем же вечере у Сологуба «появился» самим собой и только сзади «обезьяний» хвост»{201}, — писал Ремизов годы спустя.
Упоминание об этом маскараде и хвосте встречается также в мемуарах Константина Эрберга: «Всем этим заправляла А. Н. Чеботаревская. <…> Друзья приходили, кто в чем хотел, и вели себя, как кто хотел. Помню артистку Яворскую (Борятинскую) в античном хитоне и расположившегося у ее ног Алексея Н. Толстого, облаченного в какое-то фантастическое одеяние из гардероба хозяйки; помню профессора Ященко в одежде древнего германца со шкурой через плечо; Ремизова, как-то ухитрившегося сквозь задний разрез пиджака помахивать обезьяньим хвостом; помню и самого Сологуба, без обычного pince-nez и сбрившего седую бороду и усы, чтобы не нарушать стиля древнеримского легионера, которого он изображал, и выглядеть помоложе»{202}.