Пушкин с Тенишевым потеряли наконец терпение и стали запираться в отведенных им воеводой горницах, никого к себе не допуская. Но волнение не прекращалось. Обиженные матери забракованных дочек не могли спокойно вынести нанесенного им оскорбления. Видя, что ничего не поделаешь, что московские бояре неумолимы, они стали накидываться на своих счастливых соперниц. И если бы Пушкину с Тенишевым заблагорассудилось поверить хоть сотой доле из того, что рассказывали в приемном покое воеводы, то пришлось бы им разорвать составленные списки и не пускать в Москву ни одной из выбранных уже и записанных девушек. Злоба женская хитра на выдумки — чего только не наболтали…
В одной из невест-красавиц, по клятвенным уверениям обиженных соседок, семь бесов сидело; другая по ночам петухом кричала; третья, от роду которой было всего пятнадцать лет, уже умудрилась родить тройню; четвертая сама по себе бы еще ничего, да мать у нее такая, что ей и показаться пред царские очи никак невозможно…
Но бояре московские были люди благоразумные, хорошо знавшие цену озлобленному языку человеческому, а наипаче бабьему. Коли красива да стройна была девушка — тотчас же и вносили ее в список, об остальном не заботясь. Есть ли у нее болесть какая, али там другие провинности за нею водятся — все то узнают доподлинно дворцовые бабки да немчин дохтур…
Не удалось даже самому воеводе Обручеву поколебать Пушкина. Узнав о том, что дочь Всеволодского тоже включена в список, воевода начал наговаривать на Рафа Родионовича, убеждал Пушкина, что не только дочь его на Москву везти нечего, но что и самого-то старика Всеволодского следует в кандалы заковать за его дела непотребные.
Пушкин долго молчал, слушал себе речи Обручева и только искоса на него поглядывал. Фима Всеволодская поразила его своею красотой, и он особенно радовался, что доставит в Москву такую невесту. Кроме того, Раф Родионович в разговоре с ним у отца Николы откровенно поведал ему о своем горестном положении, рассказал все свои обиды.
Пушкин сразу убедился в правоте почтенного старика. К тому же он давно уже слышал о проделках касимовского воеводы, а грабежи да разбои и всякое своевольство различных приказчиков были тоже не новостью.
Конечно, в другие времена, при других обстоятельствах этот самый Пушкин не стал бы держать руку неизвестного и бедного касимовского дворянина, но ведь если Фима поразила его своей необычайной красотой, она точно так же может поразить ею и там, во дворце, самого царя молодого. В таком случае Всеволодский из бедного, обиженного человека превратится в силу. Пушкин, как опытный царедворец, сразу обдумал все это и решил, что старика заранее обласкать нужно, нужно сразу сделаться его благодетелем. А воеводы касимовского московскому боярину бояться нечего — и воевода хорошо это понимает и потому-то так низко кланяется царскому посланцу, не знает, чем угостить его, как задобрить.
— Что же ты, боярин, на мои речи ничего не ответствуешь? — говорит Обручев, перебрав все клеветы, какие только можно было возвести на Всеволодского.
— А что же мне отвечать тебе, воевода? — наконец прерывает молчание Пушкин. — Я не властен судить Всеволодского… Ты на него жалуешься — он на твои обиды плачется! Ну вот, как приедем мы на Москву, я это ваше дело и доложу государю. Вот тебе и весь сказ мой.
И Пушкин лукаво усмехается, поглядывая на Обручева.
Воевода, позабыв свою тучность, как вьюн завертелся на месте от слов этих. Он почувствовал, что если Пушкин говорит с ним таким образом, значит, нужно держать ухо востро. Беда может прийти с той стороны, откуда и ждать-то ее было нельзя никоим образом.
Пушкин ушел заниматься своими делами, а воевода велел доверенному подьячему позвать к себе в укромный покойчик приказчика Осину, который еще со вчерашнего дня тайно находился у него в доме.
Осина вошел хмурый и красный больше прежнего, поклонился воеводе в пояс и молча стал перед ним, поглядывая на него исподлобья.
— Что же это ты, разбойник, сделал со мною, аспид ты этакой! — вдруг крикнул Обручев, с кулаками подступая к Осине.
Тот вздрогнул и попятился.
— Что такое, государь воевода? И невдомек мне, за что ты меня так?!.
— Невдомек! а! невдомек, хамово отродье?…— продолжал воевода с пеною у рта.
Самые ужасные ругательства посыпались с языка его, и он долго не мог ничего выговорить, кроме этих ругательств. Осина молча слушал и ждал, что будет дальше.
Наконец воевода остановился. Он сообразил, что его крики и брань могут очень легко услышать московские приезжие, а главное, что не для одной только брани призвал он Осину.
— Ты тут разбойничаешь, — заговорил он более спокойным голосом, — а мне погибать из-за тебя!…
Но первое изумление и смущение Осины уже прошли. Он не боялся грозного воеводы — они были слишком тесно связаны общими интересами.