Нечто подобное случилось в июле: пока писались, рассылались, читались и исполнялись грамоты о выборах, на восток из Нижнеколымска (одна изба с нагородней!), «для прииску новых неясачных людей», двинулся немногочисленный отряд Семена Дежнева. Этот очередной поход «встречь солнцу» в исторической ретроспективе оказался не менее значимым, чем предстоящий Земский собор и Соборное уложение. Последние очень быстро из настоящего стали достоянием прошлого. Дежнев же, того не ведая, больше трудился для будущего. Казаки, обогнув на ладьях Чукотский Нос (то есть открыв пролив между Америкой и Азией), весной 1649 года в устье реки Анадырь срубили острог — один из первых форпостов России на Тихом океане. Многотрудная сибирская эпопея в своем движении на северо-восток подошла к естественному рубежу — дальше был океан.
В Москве ничего не было известно об этих событиях. Да если бы и узнали, едва ли придали им большое значение. Такие новости обыкновенно не выходили за стены Сибирского приказа и интересовали верхи разве только с точки зрения пополнения государевой казны сибирским «мягким золотом» — мехами. К тому же верхи в эти месяцы погрязли в борьбе и интригах. Быть может, эта борьба не отличалась французской утонченностью или не достигала трагического накала английской революции, уже соткавшей траурное полотно для эшафота Карлу I. Однако и острота противостояния, и ставки, и даже борение страстей вполне сопоставимы. Из скромного отечественного арсенала придворной интриги были извлечены почти все средства, за исключением разве только злосчастных «корешков».
На этот раз Алексей Михайлович был не сторонним зрителем. Он поневоле оказался втянут в борьбу, решая задачи, которые раньше даже во сне не могли ему привидеться. Надо было «утишать» бунт и нормализовать положение в столице и в провинции. Следовало позаботиться о возвращении Морозова. В эти недели Кремль и Кириллов монастырь беспрестанно обменивались гонцами. Правда, от этих пересылок до нас дошло немногое: то, что писал царь своему воспитателю, не сохранилось. Зато сохранились царские грамотки монастырским властям. И эти грамотки очень показательны. Забота Алексея Михайловича о благополучии и жизни боярина доходила до мелочей. Царь знает, что на праздник Успения в обители собирается множество богомольцев, и выражает беспокойство: вдруг случится какое «дурно»? Тотчас следует пространное наставление игумену, чтоб тот жил «с великим береженьем».
В конце августа — новый поворот. Решено перевести Бориса Ивановича ближе к Москве. Алексей Михайлович вновь берется за перо. На этот раз он признает общеизвестное — Морозов принужден был покинуть столицу «для смутного времени», но теперь оно «нашим государьским счастьем… утихает», и потому скоро боярину следует в тайне оставить обитель. «Да отнюдь бы нихто не ведал, хотя и выедет куды, — поучал царь монастырские власти, — а есть ли сведаю, и вам быть казненными, а если убережете его, так и мне добро сделаете, и я вас пожалую так, чего от зачяла света такой милости не видали» [117].
Вскоре становится известным и новое местожительство боярина. «Игумен Афонасей и строитель Феоктист и келарь Саватей, — писал царь. — Как ся грамота придет, и вы известите приятелю моему и вместо отца моево родново боярину Борису Ивановичю Морозову, что время ему, воспитателю моему, ехать в деревню в тверскую ево, и сю грамоту ему покажите, и верьте ей. А вверху приписал я, государь царь, своею рукою у сей грамоты. А как придет ко мне Борис Иванович, и скажет про вас, по тому и милость моя к вам будет. И печать моя у сей грамоты, и вам бы верить сей грамоте, и отпустить ево с великой честью и з бережатыми, и чтобы берегли ево здоровья накрепко» [118].
Впрочем, утверждение царя, что «его государьским счастьем» мятеж унялся, оказалось несколько преждевременным. Очень скоро выяснилось, что Морозову не так-то легко вернуться. Противников у него по-прежнему было предостаточно. И не только при дворе. Царь и Милославский изо всех сил пытались переломить настроение низов. За челобитье о возвращении боярина стрельцам и посадским в октябре сулили большие награды. Будто бы от Алексея Михайловича по десять рублей, а от патриарха Иосифа по четыре.