Мы точно не знаем, насколько страдал Алексей Михайлович и какие мысли терзали его перед смертью. Когда-то он брался за перо и находил слова утешения для князя Н. И. Одоевского, потерявшего сыновей. Царь скорбел и одновременно радовался благочестивой кончине молодых людей, напоминал Одоевскому, что скорбеть следует в меру, чтобы не прогневить Бога. В конце января эти давно сказанные им слова пришло время произносить другим — и уже по его поводу. Наверное, они и были произнесены — слова, призванные заглушить страх и вселить надежду, дарованную каждому верующему человеку, когда смерть есть не тьма, а новый свет встречи со Спасителем.
Согласно официальным источникам, царь умирал смертью благой, доброй — в просветлении и покаянии. Но покаяние — это еще и воспоминания о прегрешениях, которые не получили искупления [502]. Воспоминания о неискупленных грехах томили душу Алексея Михайловича: как здесь не вспомнить, с какой настойчивостью он выспрашивал прощение у Никона? Видно, что для него здесь было нечто большее, чем просто христианская обязанность, — сокрытое, неостывающее чувство вины.
Скорбели ли о царе в народе? «Когда опечаленный народ увидел это похоронное шествие, то раздались такие ужасные, исполненные всенародной скорби вопли, что, казалось, уши раздирает какой-то пронзительный звон колоколов», — писал Рентенфельс [503]. Но была ли эта скорбь искренней, а не этикетной? Едва ли в поиске ответа на этот вопрос нас устроит ни к чему не обязывающая ссылка на традиционное почтение и всеобщую любовь к Тишайшему. Вернее иное: народ, перевертывая последнюю страницу этого царствования, скорее всего был озадачен пугающей неизвестностью — что-то будет?
Переживания придворных, живших более тридцати лет при покойном государе, были куда разнообразнее и определеннее. Наступало время перемен. Одни придворные в эти дни дышали надеждою. Родственники, свойственники, знакомцы близких к Федору Алексеевичу людей не без основания рассчитывали выдвинуться вперед. Других пугали забвение, угроза оттеснения от трона. Потому скорбь при дворе была всегда адресной, с диапазоном от скорби-радости до скорби-потрясения.
Иные чувства бушевали в стане староверов, окончательно изменивших свое отношение к Тишайшему с началом осады Соловецкого монастыря. «В муках он сидит, — слышал я от Спаса», — писал Аввакум, отправляя «благочестивейшего из царей» прямехонько в ад. Царь у протопопа умер, наказанный Богом. Свершен суд за разорение обители и казни соловецких мучеников — не случайно царь заболел на следующий день после падения Соловков, а скончался в канун дня Страшного суда [504].
Рука Аввакума вывела слова совсем уничижительные для Тишайшего: «Бедной, бедной, безумное царишко! Что ты над собою зделал?.. где багряноносная порфира и венец царской, бисером и камением драгим устроен?.. Ну, сквозь землю пропадай!..»
Иначе воспринял известие о смерти царя Никон. Он расплакался. Но что в действительности стояло за этим старческим проявлением чувств? Искренняя печаль или надежда на счастливую перемену в судьбе? Что бы там ни было, бывший «собинный друг» своего низложения усопшему не простил и полного прощения не дал. «Воля Господня да будет, если государь здесь на земле перед смертью не успел получить прощения с нами, то мы будем судиться с ним во второе пришествие Господне; по заповеди Христовой я его прощаю и Бог его простит, а на письме прощение не дам, потому что при жизни своей не освободил нас от заточения».
Воцарение четырнадцатилетнего Федора Алексеевича прошло спокойно. Об этом сообщал в своих отписках датский резидент в Москве Монс Гэ. «Тотчас после смерти государя (Алексея Михайловича. —