Эпизод с Ординым-Нащокиным был иного свойства. В феврале 1660 года сын Нащокина Воин бежал с дипломатическими документами и казною к полякам. Афанасий Лаврентьевич был безутешен. Казалось, исполнились самые мрачные пророчества. Он потакал сыну, брал ему в учителя поляков — вот и получил «изменника», отвергшего царские милости. С точки зрения закона и нравственности поступок Воина хуже смерти. Алексей Михайлович, собравшись утешить Ордина-Нащокина (тот с горя запросился в отставку, которую Тишайший не принял), написал об этом прямо: «Тебе, думному дворянину, болше этой беды вперед уже не будет: болше этой беды на свете не бывает!»
Однако в отличие от многочисленных недругов Афанасия Лаврентьевича, для которых случившееся — повод избавиться от худородного псковского выскочки, Алексей Михайлович не Желает падения Ордина. Он ищет и находит слова сочувствия и даже… оправдания молодого Нащокина. Если вдуматься, ситуация уникальная. Царь Иван казнил «всеродно» за мнимые измены. Царь Алексей отказывается наказывать за измену явную, которую Ордин прозевал, в чем, конечно, виновен не меньше сына. Это плохо вяжется с тем, что называется самодержавием и самодержцем. Но, оказывается, бывает разное самодержавие, что и доказывает Тишайший. Царь начинает с того, что щедро рассыпает в адрес Афанасия Лаврентьевича похвалу. Он у него и «христолюбец», и «трудолюб», и «всякому делу доброму ходатай». Весь этот бальзам — для успокоения Ордина-Нащокина. Царь чтит, дорожит и ценит его. Тут же сочувствие и супруге Афанасия в ее «великой скорби и туге».
Далее в письме следуют рассуждения по поводу поступка Воина. Это, конечно, зло. Но зло без злого умысла, от «простоты» и «дурости», с исходом ясным — побегает, помается и вернется. «А тому мы, великий государь, не подивляемся, что сын твой сплутал: знатно то, что с малодушия то учинил. Он человек молодой, хощет создания Владычня и творения руку Его видеть на сем свете; якоже и птица семо и овамо и, полетав довольно, паки ко гнезду своему прилетает: так и сын ваш вспомянет гнездо свое телесное, наипаче же душевное привязание от Святого Духа во святой купели, и к вам вскоре возратится!»
Слова утешения, излитые на бумагу, показались царю недостаточны. Отправив со своим письмом к Ордину подьячего Ю. Никифорова, Алексей Михайлович наказал ему еще и словесно успокоить обманутого отца. Этим, однако, дело не ограничивается: печаль — печалью, но следует задуматься о последствиях поступка Воина. Был он у отца в большом доверии и много о чем ведал. Да что отец, Алексей Михайлович также доверял изменнику, который бывал у него «тайно… не по одно время»! Царь настаивает, чтобы Ордин-Нащокин всячески «промышлял» о возвращении сына, сманивая даже деньгами: «…сулить и давать 5, 6 и 10 тысяч рублей». Если же с этим ничего не выйдет, то тогда уж можно и… извести. Последняя жестокая мера, впрочем, приемлема только с согласия Афанасия Лаврентьевича, на что тот в крайности готов был пойти. «О сыне печали у меня нет и его не жаль, а жаль дела», — объявил он в ответ, отказываясь от денег.
«Изводить» Воина не пришлось. Слова царя про возвращение перелетной птицы оказались вещими. То ли недовольный обхождением с ним на чужбине (ждал большего!), то ли в самом деле затосковав по родине, но Воин покаялся. В 1665 году он получил в Риге царскую грамоту, в которой Алексей Михайлович уведомлял его о разрешении вернуться и о прощении: «Челобитье твое приняв милостиво, прощаем и обнадеживаем целу и без навету быти. Родитель же твой, зря нашу милость, близ нас пребывают» [396].
Дело Воина дает много для характеристики Алексея Михайловича. Конечно, царь не лишен был хитрости, однако искренняя и чуткая натура «перевесила» то, что можно было признать за обыденное поведение монарха, столкнувшегося с изменой. Тут много проще было пойти по проторенному пути — найти и наказать. Тишайший выпадает из «нормы». Ему по плечу оказываются милосердные порывы.
Подчеркивая душевные качества второго Романова, не лишне напомнить, что они очень часто отрицательно сказывались на нем как на государственном деятеле. Как человек Алексей Михайлович нередко торжествовал над собою же как монархом. Благодушному и доброму царю недоставало в делах твердости. Не той, которая достигается опалами и казнями. А той, которая исходит от самой натуры, от того, как смотрит, как говорит, даже как молчит правитель. Такая твердость не была дана ему. И этому не могли помочь ни грозные филиппики, ни тычки, ни даже кулаки. В гневливости царя было так много театрального, вычурного, что это не особенно пугало тех, кто хорошо знал его. Даже иностранцы отмечали, что царь «никогда не позволяет себе увлекаться дальше пинков и тузов».