Кольцов опять очутился в кружке петербургских известностей, но в эту поездку сметливый прасол, вероятно вследствие усиленного воздействия отца, интересуясь литературой, проводил и другую линию… Он хотел воспользоваться своими знакомствами с людьми высшего круга в чисто практических целях. К этому времени Кольцовы вели несколько тяжб на довольно крупные суммы. Известно, что представляли собою тогдашние суды: в них без взятки или всемогущей протекции самое правое дело могло оказаться беззаконным и пролежать под сукном веки-вечные. В этих тяжбах Кольцову могли оказать существенную поддержку Жуковский, князья Вяземский и Одоевский, – и поэт знал это. Еще в 1836 году он писал про дела свои князю Вяземскому и просил заступничества. «Если что дурно написано, – заканчивал скромно прасол свое послание, – простите, Ваше Сиятельство: впервой сроду пишу к князю».
Теперь же, при личном свидании, Кольцов, конечно, сумел представить свои дела в таком виде, что титулованные покровители не могли отказать в содействии и снабдили его многими письмами, оказавшими огромную пользу. Вероятно для того, чтоб не ударить лицом в грязь в блистательных салонах князей, Кольцов, и прежде любивший щегольнуть, теперь чрезвычайно внимательно относился к своему наряду, выводя из себя Белинского своим мещанским франтовством. Может быть, и это, бившее на эффект, но совершенно неизящное щегольство Кольцова было одною из причин пренебрежительного отношения к прасолу со стороны петербургских литераторов-денди. Сутуловатый, неуклюжий Кольцов причесывал свои густые русые волосы щеголеватым пробором и жирно их помадил. На манишке его сверкали пуговицы с камешками, поверх жилета красовалась цепь от часов. Он был даже раздушен, за что ему жестоко доставалось от Белинского.
– Охота вам, Алексей Васильевич, прыскаться и душиться какою-то гадостью, – говорил критик, – от вас каким-то бергамотом[7] или гвоздикою пахнет… Это нехорошо… Если мне не верите, спросите у него! – и Белинский указывал на Панаева. – Он – франт, он уж, батюшка, авторитет в этом деле!
К своим прежним знакомствам Кольцов прибавил массу новых: он знал почти всех заслуживавших внимания литераторов и художников. С другой стороны, мы видим, что даже у многих представителей beau-mond'a под влиянием, вероятно, рассказов Жуковского, князей Вяземского и Одоевского появлялся интерес к поэту-прасолу: например, напутствуемый письмами вышеупомянутых лиц, он был принят у графа и графини Ростопчиных, у княгини Щербатовой и т. п.
Но, бывая на собраниях литераторов, скромный когда-то прасол, набравшийся уже теперь смелости, пытался иногда вступать в разговоры и на своем странном и грубоватом языке порой высказывал мысли верные и глубокие. Это возмущало многих из петербургских литераторов, недоумевавших, как этот parvenu,[8] удостоенный чести слушать их высокопарные и звонкие, но пустые фразы, позволял себе делать простые, но меткие и верные замечания. Кольцов не любил петербургских литераторов; он видел их фальшивое отношение к себе, и это его печалило. Письма к Белинскому (позднего периода) наполнены его жалобами по этому поводу. Но, понятно, были и тут исключения: он очень сердечно отзывался о Плетневе и Панаеве. Все-таки петербургским друзьям поэта-прасола, по его мнению, было далеко, как от земли до неба, до московских приятелей, к которым лежало его сердце.
Три месяца пробыл Кольцов в Петербурге. За это время он раза два или три сзывал к себе знакомых и угощал их своею знаменитою рыбой. Кроме рыбы на этих вечерах вряд ли было что-нибудь, что бы объединяло скромного, «неотполированного» прасола и «полированных» петербуржцев, умевших поддерживать тонкий и остроумный разговор. Так что Кольцову в основном приходилось молчать и обходить с подносом гостей. Не мог же он, при своей скрытности, выносить к этим людям, из которых многих недолюбливал, как на базар, свои лучшие чувства и верования, – а гости уходили от поэта совсем разочарованными… Со своими разнокалиберными посетителями он вел себя уклончиво, был «себе на уме». «О душевной жизни вечеров моих и прочих не знаю, что вам сказать, – писал Кольцов Белинскому, – кажется, они довольно для души холодны и для ума мелки… серьезный разговор о пустоши людей, серьезных не по призванию, а по роли, ими разыгрываемой…»
Зато опять вольно вздохнул Кольцов в Москве, где он, возвратившись из Петербурга, прожил несколько месяцев. В кружке своих московских друзей, со стороны которых поэт видел искреннее чувство, он распахивал душу и высказывал заветные мысли. Здесь застенчивый, скрытный прасол преображался: он горячился, волновался и порою высказывался на своем оригинальном, грубоватом языке в таких выражениях, которые бы не годились для печати. Что в такие моменты прасол был интересен и что беседа с ним доставляла удовольствие, единогласно подтверждают Белинский, Панаев, Краевский и Катков. А это все такие люди, которые видели свет, их трудно обвинить в преувеличении, вызванном дружеским чувством к памяти покойного поэта.