«Все расхохотались, — заканчивает описание происходившей на его глазах сцены Жихарев, — Яковлев также и бросился Дмитревскому в ноги. Старик знал Яковлева коротко и был уверен, что этот человек, забывавший так часто… должное к нему уважение, в нужном случае кинется за него в воду».
Чем больше имел успеха Яковлев, тем сложнее становились отношения его с Дмитревским. Пожалуй, ни один биограф Дмитревского не мог бы назвать более дорогого для него ученика, чем был Яковлев. И все они утверждали, что с годами творческие несогласия их возрастали.
Нельзя сказать, чтобы Дмитревский принадлежал к тем, кто, по меткому выражению Грибоедова, «сужденья черпает из забытых газет». Образованнейший, интеллигентнейший человек, он старался идти в ногу со временем, но… идти в ногу по хорошо изученной, не раз хоженой дороге.
Яковлев же не просто не хотел идти по этой дороге. В силу своего характера, дарования он не мог идти по ней. Он любил своего учителя более открыто, более ярко, чем тот его. Но уже в самом начале сценической карьеры, провозгласив, что никогда ничьей «обезьяной» не станет, он держался этого принципа до конца. Его можно было упрекать в чем угодно, кроме одного: в подражательстве. Яковлев был прям (но не прямолинеен) в своих суждениях и в своих поступках. Дмитревский — всегда уклончив. Яковлев максималистски нетерпим. Дмитревский дипломатичен и осторожен. Но и тот и другой никогда не предавали своего творческого и жизненного кредо. Как бы и с кем бы ни хитрил Дмитревский, он всегда, при самых прекраснодушных похвалах, оставлял за собой право произнести:
— Конечно, могло бы быть и лучше, но как быть!
Знаменитое увертливое «как быть» доводило Яковлева до исступления. Он называл его «обыкновенным проклятым комплиментом» Дмитревского. «Добро бы он хитрил с другими, — недоумевал Яковлев, — а то и со мною поступает так же…»
— Знаете ли, Алексей Семенович… — возражал ему Степан Жихарев, — я думаю, что он вовсе не хитрит с вами… Вы смотрите на искусство с разных точек зрения, а затем и дарования ваши неодинаковы… Что кажется хорошо вам, не может нравиться Дмитревскому, который желал бы видеть в вас другого себя… Он… почитает не только излишнее увлечение, но даже излишнее одушевление актера на сцене некоторым неуважением публике… И если он… опасаясь обидеть наше самолюбие, не говорит правды нам или высказывает ее обиняками, то с вами он, конечно, не хитрит, а говорит, что думает: только по-своему…
И еще более дальнозорко замечал:
— Я — публика и Дмитревский, профессор декламации, мы совершенно противоположного образа мыслей. Я — публика требуем сильных ощущений, и для нас все равно, каким образом вы ни произвели в нас эти ощущения; но Дмитревский смотрит на игру вашу, как художник… ему надобно, чтобы вы заставили его плакать или поразили ужасом, оставаясь в пределах тех понятий, которые он составил себе об искусстве и вне которых для него нет превосходного актера.
Дмитревский любил Яковлева. И не понимал его. Когда пути Дмитревского и Яковлева смыкались, тогда-то и выходило наружу затаенное недовольство друг другом.
Оба ценили преданность сцене. Оба отстаивали достоинства актера. Но какими разными средствами! Дмитревский, сбросив камзол и надев бархатный фрак, заменив пудреный парик на живописную прическу седых как лунь волос, а башмаки с блестящими пряжками — на плисовые сапоги, скользил среди новомодных нарядов в театральных фойе так же, как когда-то скользил среди фижм и расшитых бриллиантами камзолов в Эрмитажном театре екатерининских времен: с любезной маской царедворца на красивом, благородно удлиненном лице. Все чрезмерное казалось ему непристойным. В каждой похвале имелась возможность отступления. Любое осуждение прикрывалось галантностью. И за всем этим скрывалось упрямое свое, тайное, глубоко запрятанное, которое никогда и никому не выдавалось сполна. Хорошо знавший Дмитревского, Майков говорил:
— Иван Афанасьевич похож на заколдованный сундук, в котором перемешано множество драгоценных вещей с разной ветошью и всяким хламом. Этот сундук отворяется для всякого, и всякому дозволяется рыться в нем и выбирать любую тряпицу, но драгоценности ни за что никому не даются: они видны, но неуловимы.
Яковлев не любил рыться в «ветоши». Со свойственной ему горячностью он хотел схватить «клад» сразу. И, натыкаясь на словесный «хлам», прикрывающий «драгоценности», нетерпеливо отворачивался от «заколдованного сундука». Любя Дмитревского «как отца», он годами не бывал у него, чем безмерно огорчал старого учителя. С не меньшей горячностью выражал он неудовольствие уклончивым оценкам Дмитревского. Сохранилась дневниковая запись Жихарева, из которой видно, что Яковлев даже «повернулся на стуле» от возмущения, слыша неумеренные похвалы Дмитревского автору трагедии «Пожарский» Крюковскому.