Первые дни выставки предназначались только для «чистой» публики. После допустили и «простую». Не всем это было по вкусу. Даже такой мягкий и в высшей степени образованный человек, как Николай Гнедич, переводчик «Илиады», страстно преданный, правда, более всего чистой античности, не без сварливости говорил: зачем в академических залах все «эти матросы, извозчики, лакеи… эти женщины в лохмотьях, которые толпятся… вся эта праздная толпа зевающего народа, зачем вошла сюда и что вынесет для ума или для сердца»? В том году простого люда на выставке было особенно много: весть о необычных «картиночках» какого-то Венецианова облетела столицу быстро. Еще обширнее и разнороднее станет поток зрителей, когда через десять лет явится из Европы брюлловская «Помпея». Один из современников заметит тогда, что страсть видеть это чудо «разлилась… во всех состояниях и классах, в палатах Английской набережной, в мастерских и магазинах Невского проспекта, в лавках Гостиного и Апраксина двора, в бедных жилищах чиновников на Песках и в конторах на Васильевском острове». Следующая волна прилива публики будет в 1848 году, когда Павел Федотов покажет свои гротескно-трагические сцены российской действительности. Венецианов, Брюллов, Федотов — каждый по-своему — несли в искусство дыхание жизни, вводили жизнь в искусство. Великий процесс обратного действия — внедрение искусства в жизнь — осуществлялся в ту эпоху их же трудами.
Венецианов чуть не ежедневно приходил на выставку. Смешивался, мало кому известный, с толпой. Вслушивался в разноречие мнений. Отдельные мнения, чьи-то меткие слова, авторитетные профессорские отзывы постепенно переплавлялись в нечто общее — общественное мнение. Обращенное в статьи, оно размножалось равномерно-монотонной работой печатных машин, звало на выставку новых посетителей. И вот, затворившись в нанятой на время квартире на Васильевском острове, в доме своего тверского соседа Кастюрина, Венецианов изучает журнальные «критики». «Хвала непонимания», «хула непонимания» — удел всех великих талантов — соседствовали в журналах почти что равномерно. И это вполне отражало положение дел. Поклонников и даже покровителей у Венецианова возникло сразу на удивление много. И какие — светлейший князь П. Волконский, министр двора его императорского величества, президент Академии художеств А. Оленин, герцог М. Лейхтенбергский и сам Александр I с супругой. Были среди них и не столь именитые — вице-президент Академии Ф. Толстой, ее же конференц-секретарь В. Григорович, П. Свиньин, издатель «Отечественных записок», художник и журналист, основатель первого Русского музеума. Надо отдать справедливость — именитые хоть «критик» и не писали, но в течение многих-многих лет оказывали Венецианову большую помощь в его трудах. Не опубликовывали печатно своих отзывов и профессиональные художники. Их недобрые, пренебрежительные мнения доходили до Венецианова изустно. С обидой пишет он в Тверскую: «„Гумно“ мое всеми принято очень хорошо, кроме художников». Но кажется, еще обиднее было читать вроде бы похвальные слова Григоровича. Как же это он, такой просвещенный, к тому же издатель единственного в те поры посвященного пластическим искусствам журнала — «Журнала изящных искусств», не понял в его картинах главного: «Кисть, освещение, краски — все пленяет, — читал Венецианов. — Одна только модель, если смею сказать, не пленительна… Можно все написать превосходно, но лучше превосходно написать то, что прекрасно, особенно если выбор предмета зависит от художника». Да и понравилась Григоровичу более всех чуть ли не самая слабенькая из выставленных картин — «Вот те и батькин обед!», более ординарная по художественным средствам, отдающая привкусом слащавости… С благодарностью, но, надо думать, и с огорчением отложил Венецианов книжку журнала. Сколько же на свете людей предпочитают среднее хорошему, лишь бы это было привычно и знакомо…
В статье Григоровича весьма примечательна такая фраза: «Венецианов просил издателя сделать строгий разбор его произведениям». Да, он хотел, он жаждал серьезного разговора, профессионального разбора своих картин. Настолько, что, несмотря на все свои страхи, попросил в частной беседе Григоровича сделать это всенародно, печатно. Но увы. Ни сейчас, ни потом ему почти не довелось этого получить. Он слишком забежал во времени вперед. Из его современников некому было помочь ему отделить в его «урожае» зерно от плевел.