В том же трамвае стала появляться абсолютно новая молодежь. Сверстники Алексея Владимировича, даже чуть-чуть помоложе, в частности, появились грандиозные поэты в той жуткой окостенелой и ужасной эпохе. Появился замечательный грандиозный поэт Кушнер, прекрасный поэт Рейн, Найман, и совершенно выдающийся персонаж жизни человечества второй половины XX века — Иосиф Бродский. Он человек из того же трамвая, из той же самой среды общения с Анной Андреевной, для которой он открывал духовную историю России и Петербурга, а она открывала духовную историю живой новой послесталинской жизни. На которую, повторюсь, у нее были надежды.
Три толстяка
Живой труп
Я никогда не забуду, как первый раз увидел Бродского. В Ленинграде, на улице Полтавской, дом 10, была пельменная. В этой пельменной было принято решение компетентными властями разрешить открыть так называемое кафе поэтов. Кафе поэтов заключалось в том, что пельменную закрывали в семь часов для варки и поглощения населением пельменей. И с семи часов вечера эта пельменная превращалась в кафе поэтов. Стояли по всей пельменной те же самые столы, обитые таким голубым пластиком, почти на всех столах было процарапано какими-то острыми предметами известное слово из трех букв, которое иногда затирали, отчего оно приобретало еще более монументальные черты как бы обработанного материала. И почти у всех маленьких чашек были отбиты ручки, чашки были маленькие их нужно было брать аккуратно, и наливали в них какую-то ужасную бурду, которая называлась кофе.
В этой пельменной было пробито длинное такое окно, чрез которое были видны чаны, в которых варились пельмени, ходили какие-то женщины в грязных халатах, что-то они шваброй там месили, делая вид, что они там убирают, причем, по-моему, убирали даже с опилками. Этот кафель терли шваброй с опилками, но все это было видно только в дырки, как на широком экране. И в этой же дырке между чанов ходил такой взволнованный огненно-рыжий человек. Просто ходил, сосредотачиваясь и приходя в себя. И мне сказал мой товарищ, мой одноклассник, замечательный поэт Лева Васильев:
— Видишь, рыжий? Этот сейчас парень начнет гениально выть свои собственные стихи.
— Что значит выть стихи? Читать, что ли?
— Выть стихи.
А привел нас в это кафе наш общий товарищ и товарищ Бродского, через которого я шапочно познакомился и с Бродским — это была моя большая радость. Миша Смоткин был тоже молодой поэт, потом он был «перерожден» в Михаила Юппа. И имел какую-то даже славу — очень неплохой человек и очень способный поэт. И значит, сидели за столами с монументальными надписями, держа эти несчастные чашки в руках, такие вот Юппы и Васильевы, типичные люди с «колбасы», и вот из-за этих самых чанов вышел Бродский, у него закатились слегка глаза, и он начал читать…
Бег
«Ни страны, ни погоста не хочу хочу-у-у-у выбира-а-а-ать. На Васильевский остров я приду умирать…» Это был вой! Но это был гениальный вой. И дальше он начал читать гениальную поэму «Холмы». «Холмы, это наша радость…» И вот я помню, что эта наша радость была сразу вбита в самую глубину сознания. Это все люди из того самого невероятного гениального трамвая эпохи.
Когда закончилась вся история с отпеванием Ахматовой… там была действительно грандиозная история, потому что в храме стояли два гроба: один какой-то совершенно безвестной, очень пожилой старушки, как потом говорили в толпе, она была ровесница Ахматовой, которая работала в каком-то доме уборщицей. А рядом, в одном приделе, стоял второй гроб гениальной русской поэтессы Анны Ахматовой.
Я никогда не забуду одну сцену. Постольку-поскольку Ахматову везли из Москвы в Ленинград, гроб был заколочен листами железа. Затем стали это железо отрывать, и Иосиф Бродский стоял в головах и тоже отрывал эти листы… Со стороны было ощущение какого-то грома небесного — бам-бам-бам-бам! Срывались эти листы, и вокруг стояло огромное, нечеловеческое количество людей, ни одна каннская лестница не видела столько фотокорреспондентов, сколько эта церемония прощания. И вдруг начали щелкать вспышки, и сын Ахматовой, Лев, посмотрел на это дело и сказал: «Я вас прошу прекратить это». Такая странная сцена — он стоял весь под бликами и говорил: «Я вас прошу, прекратите!»
Но никто не прекращал и стали еще чаще снимать, и он тогда в каком-то полубезумии подошел к какому-то корреспонденту, выхватил у него камеру и грохнул о каменный пол! И она вся раскатилась на колесики. И мгновенно все перестали снимать…