— Да, Ульянов не из прозрачных. И характер у него удивительный: личная ссора с ним совершенно невозможна. Он равно уважает и собственное достоинство и достоинство других. Никогда не подсмеивается, не поддразнивает; он не способен ни на какие резкости. Больше того, как-то болезненно возмущается, когда слышит их от других. И в то же время в речах его сквозит какая-то безжизненная объективность, а иногда даже и политический индифферентизм.
— Вот я и еще раз, батюшка, убедился: в людях ты разбираешься так же хорошо, как я в китайских иероглифах.
— Знаете что, Петр Яковлевич, — вспылил Говорухин, — я попросил бы вас…
— Объясниться? Извольте, батюшка. Но я прежде вас спрошу: неужели вы ни разу не слышали, как Ульянов спорит? С каким ожесточением он отстаивает свои убеждения? Неужели вы не замечали, что перед его железной логикой совершенно невозможно устоять? А мне не раз приходилось наблюдать, как он вас, батюшка, разбивал в пух и прах! Если согласиться с вами, то политически активный тот, кто громче всех кричит…
— Ну, зачем вы утрируете? — не выдержал Говорухин. — И к чему вообще этот тон? Я высказал свои соображения…
— А я свои. Впрочем, что нам спорить? Время покажет, кто из нас ошибался. Но за одно я сейчас уже могу головой поручиться: Ульянов принадлежит к типу тех людей, которые, раз составив себе определенное убеждение, безраздельно отдаются ему. Это верование становится для них делом жизни. Вот почему такие люди ни за что не берутся, не взвесив все «за» и «против».,
— Да, но так можно всю жизнь взвешивать! А бороться когда? — раздраженно спрашивал Говорухин. — В том-то вся и трагедия, что мы слишком много думаем, взвешиваем да по сторонам оглядываемся: ну-ка, мол, кто там первый? Мы организовываем кухмистерские, хлопочем о кассах, то есть создаем видимость какой-то борьбы. А если ко всему подойти серьезно, то грош цена этой возне, да простят мне все ваши кухмистерские деятели!
— Возможно, — спокойно отвечал Шевырев, — но из этого, батюшка, совсем еще не следует, что настоящий революционер тот, кто только болтает о высоких материях. Даже самое большое дело всегда начинается с маленького. Вот так. А пока будьте здоровы, я спешу. К этому разговору мы, я думаю, еще вернемся.
В 1883 году, по приезде Саши в Петербург, революционно настроенная молодежь еще питала надежду на возрождение «Народной воли». Но в следующем году был арестован Герман Лопатин, и все поняли: партия старых бойцов разбита. Восстановить ее невозможно, но не бороться тоже нельзя. Значит, нужно создавать новую организацию, да, по всей вероятности, и вопросы многие решать тоже по-новому. Царь и его приспешники, все больше наглея, пошли в наступление и на то, что, казалось, было прочно завоевано обществом. Был пересмотрен университетский устав — на второй же год по приезде Саши, — закрыты передовые журналы, создавались все новые и новые комиссии по пересмотру других демократических завоеваний.
Отмена и тех немногих политических свобод, которые были завоеваны в борьбе с самодержавием, шла наряду с усилением экономического гнета. Правительство вводило новые налоги, непомерной тяжестью давившие народ. И многим казалось: самодержавие всесильно. Волна уныния и пессимизма хлынула на общество.
На все вопросы был один ответ:
— Наше время не время широких задач. Нам не нужно подвигов, нам нужны скромные, маленькие труженики.
Студенческая молодежь всегда очень чутко реагировала на перемены в настроении общества. Среди нее тоже появились сторонники «малых дел», толстовцы, культурники и просто нытики и пессимисты. В революционные кружки пробирались провокаторы. Это еще больше усилило атмосферу растерянности, подозрительности и неверия. О взглядах своих студенты решались говорить только в узком кругу, да и то с явной опаской. Поистине получалось: слово дано человеку затем, чтобы скрывать свои мысли.
В Симбирске Саше казалось — по тем слухам, которые изредка долетали туда, — что в Петербурге политическая жизнь идет совсем по-другому. Но вышло, что здесь все еще сложнее: тут слова никто не скажет, не оглянувшись. Он никогда не мог лгать, а высказывать свои настоящие взгляды и убеждения было некому, и он молчал, изо всех сил стараясь заглушить потребность политической деятельности усиленными занятиями наукой. На первых порах, когда перед ним открывались настоящие лаборатории и в руки попали те книги, которых в Симбирске нельзя было достать ни за какие деньги, это поглощало без остатка все силы его ума и души. Однако длилось это недолго.
Правительство преследовало не только землячества, студенческие кассы и кухмистерские. Даже обыкновенную вечеринку студенты не имели права проводить, не взяв разрешения полиции. А разрешение полиция давала только в том случае, если были серьезные мотивы. Самым неотразимым мотивом считалась помолвка.
Дикость этого порядка признавалась даже полицией, для которой не было секретом, что многие помолвки фиктивны, но она придерживалась правила: формальности должны соблюдаться.