То, что жена, тёща с сестрой и племянницами благополучно выбрались из Кисловодска (а тёти Решетовские там остались), пешком топали несколько дней по шоссе Пятигорск-Нальчик, оттуда поездом в Баку, потом месяц ехали в Казахстан, Солженицын узнал, соответственно, в конце августа и в конце сентября. А пока не знал — маялся и метался, ощущая «чёрную пустоту и никчемность». Страх, что он потеряет Наташу, или что она останется у немцев, отравлял жизнь и мутил сознание. Тяжёлым камнем давила мысль о матери. «Где сейчас мама? Как должна она бесконечно тосковать обо мне… Может быть, она переехала в Ростов?» — написал он 9 октября, не подозревая, что 10-го она-таки двинется из Георгиевска в Ростов. «Мама моя осталась в Георгиевске, — пишет он неделю спустя — иначе разве она могла бы молчать два с половиной месяца? Я, собственно, и не мог ожидать, чтобы она тронулась с места — тяжело это для неё, да и надеялась, наверное, что наши скоро вернутся. Бедная моя мамочка, долго ли она переживёт разлуку со мной? Её-то вряд ли куда-нибудь увезут по здоровью и по возрасту. Но что она сейчас думает обо мне? Долгими осенними ночами в хибарке с земляным полом, низким потолком без коптилки будет ворочаться с боку на бок, в дождливые грязные сумерки сидеть у крохотного оконца и всё думать: жив ли я? или уже убили? Хоть бы уж поехала в Ростов, если такой переезд вообще возможен». Поразительно, но именно так и поступила Таисия Захаровна. Для Сани же изматывающая неизвестность продлится целых десять месяцев.
Порой только чтение давало силы пережить душевный мрак; и он по-студенчески жадно набрасывался и на газеты, и на книжную добычу; изучал труды Тимирязева о дарвинизме, книги по истории дипломатии, погружался в «Тихий Дон» («Шолохов — действительно хороший, очень милый русский писатель, этак на уровне Лескова»), читал Горького, Корнейчука, речи Ленина 1918 года, заглядывал в Лессинга («
Ещё весной разыскала его Лида Ежерец. Саня как-то сам предложил писать ему «как в дневник». Теперь она рассказывала про свою эвакуацию, как полтора месяца добиралась баржами и теплушками до Чимкента, как попала под воздушный налёт, как жила в нетопленом вагоне, как металась в поисках жилья и работы, как давало себя знать больное сердце, как всё же начала писать, и уже были рассказы, стихи. Девушка отважилась на признания до того откровенные, что Саня, получая в Костроме её листки, порой не верил своим глазам: она писала о своей безнадёжной и неразделённой любви к Кириллу, о том, что хочет иметь близкого человека, мужа-друга, хочет ребёнка — своего или чужого, осиротевшего. «Насколько моя переписка с тобой содержательней, чем наш с Кириллом обмен письмами, хотя мы с ним знаем друг друга до донышка». Саня отвечал тепло и сердечно, стараясь смягчить остроту её переживаний. А Лида, узнав подробности эвакуации Саниных родных, испытала странную досаду. «Почему они не вместе? Разве в такое время можно разделяться?..» Вскоре она писала Наташе: «Счастлива за всех вас, что вы спаслись, но не могу без ужаса думать о бедной Таисии Захаровне…»
Ближе к августу прояснилась и судьба друзей, разбросанных войной. Оказалось, что Кирилл жив, не мобилизован, ушёл пешком из горящего Ростова, где-то южнее Батайска сел на буфер и доехал до Каспия, потом добрался до Ташкента, куда эвакуировалась его сестра Надя, в июле снова был в Ростове, работал в санчасти, и как-то вместе с Наташей спускался в бомбоубежище. Миля Мазин учительствовал в Ростовской области, как ограниченно годный не был ещё мобилизован и теперь находился в эвакуации с женой и годовалой дочкой. Кока был на фронте, писал открытки телеграфного типа, летом 1942-го их переписка временно сошла на нет.