Как только показался, а потом и остановился долгожданный поезд, толпа репортёров рванула к вагонам. Солженицын выходит. Хлеб-соль, цветы. Люди скандируют: «Здрав-ствуй, И-са-ич, здрав-ствуй, И-са-ич» — это, наверное, самый тёплый момент встречи. Находчивый мэр просит писателя, едва тот ступил на землю, зайти обратно в вагон (по версии Прокофьева, журналисты сами втолкнули Солженицына и Лужкова в вагон), и громко высказался в том смысле, что вряд ли нужно, чтобы кто-нибудь сейчас попал под поезд. Навести порядок среди пишущей и снимающей братии, не желавшей уступать ни пяди завоёванной территории, пришлось милиции. Только после интенсивных мер А. И. и его семье удалось снова выйти из вагона и прошагать, вслед за мэром, сто метров до депутатского зала, и через несколько минут снова выйти в дождь, к мокнущим людям. Они увидели писателя в ветровке защитного цвета, без головного убора, моложавого, рядом с женой, Ермолаем и Игнатом. «Добро пожаловать в Москву, добро пожаловать на нашу землю. Давайте поприветствуем Александра Исаевича. Ура!» — начал мэр. Толпа скандирует, перекрывая шум: «Сол-же-ни-цын! «Сол-же-ни-цын!..» Кто-то передаёт ему букет роз. Кто-то, зачем-то — его портрет. На коротком митинге выступили Ю. Лужков, В. Лукин, С. Ковалёв. Когда третий оратор начал пространно объяснять роль Солженицына в истории, народное терпение иссякло: «Пусть говорит сам!»
От него ждут Слова: он должен сказать то, что все и так понимают, но высказать не умеют. Люди возбуждены, шалеют операторы и журналисты, забираясь на спины, автомобили, ограду. Дождь усиливается. Зонтов в руках почти нет, вода стекает по лицам, за вороты рубашек и курток… Солженицын, кажется, тоже не замечает ливня. «Дорогие соотечественники! После двадцатилетней принудительной разлуки вот я снова на родной земле». Он благодарил всех, с кем встретился за восемь недель поездки, кто приходил к нему и говорил добрые слова, множество умных, пытливых, деятельных жителей Сибири и русской провинции, сохранивших душевное здоровье и духовный потенциал, но находящихся в смятении, не знающих, как себя направить, куда приложить усилия, с кем соединиться. «Я помню — помню! — все их советы, просьбы, умоления, настояния, о чём надо сказать, сказать, сказать в Москве. И я надеюсь, что мне удастся донести всё это до слуха тех, у кого в руках власть и влияние».
Но уже и здесь, на вокзале, в присутствии городских властей он абсолютно точно выразил ключевой, то есть общепонятный смысл происходящего:
В момент, когда критический пафос выступления достиг предела, кто-то из привокзальных завсегдатаев мрачно пошутил: «Они его сейчас обратно вышлют». «И все улыбнулись. И ни у кого не возникло ни малейшего чувства тревоги. Теперь это шутка, и только шутка. В новой России Александр Исаевич может говорить всё, что думает, как и все мы, — писали в те дни “Известия”. — И в этом есть большая заслуга самого Солженицына». А Солженицын говорил, что ему стыдно, обращаясь к людям, употреблять слово: «господа», и он ни разу не применил этого термина. Ведь в народных ушах сегодня «господа» — это те, кто пользуется несчастьем, бедой двух третей бедного и нищего населения. «Народ у нас сейчас не хозяин своей судьбы. А поэтому мы не можем говорить, что у нас демократия. У нас нет демократии. Демократия — это не игра политических партий, а народ — это не материал для избирательных кампаний».
Коммунистам образца 1994 года, национал-патриотам и радикалам было от чего прийти в уныние. В самую гущу народа, в самом центре столицы, самым авторитетным в стране лицом были брошены тяжёлые политические обвинения режиму, который претендовал на звание демократического. Брошены «даром», без конкретной цели и предвыборной надобности. При этом оратор заявлял (в который уже раз!), что никакого государственного поста — ни по выбору, ни по назначению, — не примет, ни с какой политической партией не свяжется, но останется в своей роли писателя и будет использовать все возможности говорить и влиять, не считаясь с лицами, исходя только из пользы России, как он её понимает. Властям, надо полагать, тоже было не до шуток. В общем, «Известия» слишком оптимистично оценили пределы гласности: Солженицын раньше всей демпрессы осознал, что полной свободы слова ему не дадут, а рано или поздно вовсе «отключат микрофон».