Отец Александр полагал, что ключ к Солженицыну найден (благо скандальное сравнение уже вовсю «хромало» по эмигрантским кругам). Но ведь тогда, в горах Штерненберга, Солженицын говорил (и Шмеман записал!) иначе: «У нас (с Лениным —
Л. С.) много общего. Только принципы разные. В минуты гордыни я ощущаю себя действительно анти-Лениным. Вот взорву его дело, чтобы камня на камне не осталось… Но для этого нужно и быть таким, как он был: струна, стрела». Ключ тыкался, гнулся, но замок не поддавался. Ведь «Телёнок» тоже написан
изнутрии тоже
живо— а там никакого Ленина нет (художник и должен видеть своих персонажей
изнутри, должен вжиться в них — это азы творчества; Достоевский не постеснялся признаться, что «взял» Ставрогина «из сердца»). А чьим
близнецомвыступал Солженицын в «Архипелаге»? Тоже Ленина, создавшего ГУЛАГ? Разве нет разницы между тем, кто выковал цепь, и тем, кто её с себя сбросил, кто построил застенок и кто написал о нём правду? Разве воля и целеустремленность («струна и стрела») — привилегия только Ленина или только Солженицына? Почему
верностьписательскому призванию именуется
порабощенностью? Солженицын не был ни рабом, ни пленником своего дела и своей судьбы, а их творцом; он создавал свою литературу и боролся за неё словом, а не бомбой, как профессиональные революционеры. Что-то мешало отцу Александру увидеть Солженицына в свете его собственных принципов. Меж тем А. И. записывал в дневнике: «В ленинских главах впервые встречаюсь с языковой задачей, противоположной моей обычной: надо тщательно убирать даже из авторской речи (чтоб не создать неверного фона, языковой фон всегда должен соответствовать духу персонажа) всё сколько-нибудь своеобычное, русское, яркое, объёмное: надо выплощивать, высушивать и огрязнять (опаскуживать) речь — и только так приблизишься к реальной ленинской».
…Выбор Виноградова пришёлся А. И. по душе: долгие совместные поиски не пропали даром. «В пустынном месте, вполне закрытое от дороги, со здоровым вольным лесом, с двумя проточными прудами, дом есть, только летний и мал, перестраивать и утеплять, есть и два подсобных малых домика, только слишком гористо, недостаёт полян и плоскости», — описывал покупку «безбытный» Солженицын. Участок имел название
Twinbrook— ручьи-близнецы, — но, пересчитав ручьи на участке, А. И. уточнил название: Пять Ручьёв. Руководить стройкой остался Виноградов, а для А. И. наступало время Гуверовского института: начался двухмесячный «лёт» по материалам Февральской революции — книги, газетные подшивки, редкие документы. «Разверзаются мои глаза, как и что это было такое. Да в Союзе — разве допустили бы меня вот так во всю ширь и глубь окунуться в Февраль?»
Теперь, когда удалось добраться до сокровенного, живого материала, Солженицын был глубоко потрясён. Расхожее представление о полезности Февральской революции, о том, что в Феврале Россия достигла желанной свободы, рассыпалось в прах: ошеломлённо открывал он, что именно тогда страна покатилась в разложение и гибель. Но это значило, что до сих пор он и сам мировоззренчески был солидарен с поборниками Февраля, с советской, а затем и с западной образованщиной, и его борьба с Драконом целила в следствие, а не в причину. Значит, в инерции поединка он уклонился от глубинного пути России, и надо было искать его заново; главная работа, полагал он, выведет на верную дорогу.
Который раз он говорил себе, что пора сократить общественную активность — не
состязаться с современностью, не растрачивать себя в телеграммах, речах, интервью («подальше от кузни — меньше копоти»). Но — политическая страсть была сильнее, и вот уже в Гувере на почётном приеме он заявил, как ошибочно западные исследователи понимают Россию, как искажают русскую историю, как путаются в понятиях «русский» и «советский». И снова одёргивал себя: слишком сильный публицистический напор скоро перестанет убеждать, надо снизить темп, убавить громкость, вернуться в естественные размеры. «Какое освобождение души: чтоб о тебе перестали писать и говорить, перестали на каждом шагу про тебя узнавать — а пожить в обычной человеческой шкуре. Путь звонкий, но неизбежно короткий, сменить на путь беззвучный и глубокий».
Это была заявка на долголетие, ясное желание «поприсутствовать в будущем», однажды уже записанное в дневнике «Р-17». Каждый день заниматься языком, читать мемуары стариков — свидетелей революции, открывать молодых авторов, следить за тем, что появляется на родине. «Ведь я же, правда, не политик, а писатель, и друзья мои ближние — не диссиденты, а русские писатели. Да вот и сыновья у меня растут, от шести до трёх лет, пора для них время найти, как находят все нормальные люди». Переезд в Вермонт обещал стать первым шагом к простой норме жизни, к замедлению темпа, к ценностям приватного, а не публичного бытия. Желанное вольное уединение почти дата в дату совпало с окончанием ссылки двадцать лет назад.