И тогда степной мальчик, осмелев, горячится — не преувеличивает ли писатель силу любви, заложенную в человеке? Может быть, предусмотреть какую-нибудь промежуточную ступень, и сначала хотя бы пробудить людей ко всеобщему благожелательству? «Потому что, как я наблюдаю, вот на нашем юге, — всеобщего взаимного доброжелательства
Но Толстой, будто обидевшись за свою истину, настаивает: «Только любовью! Только. Никто не придумает ничего верней».
Но как понять добро? — не унимается гимназист: «Вы пишете, что разумное и нравственное всегда совпадают… А зло — не от злой натуры, не от природы такие люди, а только от незнания…» Но он уже успел своими глазами повидать, что зло — не от незнания, зло — и не хочет истины знать. И клыками её рвет. Большинство злых людей как раз лучше всех и понимают. А – делают.
С глубоким вздохом Толстой отвечает юноше: «Значит — плохо, недоступно, неумело объясняют. Терпеливо надо объяснять. И — поймут. Все рождены — с разумом».
Саня долго смотрит вслед кумиру, обожаемому старику, и сокрушается, что так и не понял, как же служить Царству Божию на земле.
Через год после той встречи Толстого не станет.
Ещё через год гимназист уже будет студентом.
…В каникулы между университетскими курсами Исаакий, которого родители и вся родня называли Саней, приезжал домой, попадая в Саблю как раз в страду, и от сельских работ нисколько не отлынивал, трудился истово, как заправский крестьянин, а не городской белоручка. И тогда ещё обиднее понимал отец, что, отпустив парня учиться, совершил ошибку непоправимую и, в общем, потерял сына; оставить учёбу, однако, не потребовал ни разу.
А Саня любил родную станицу и отцовский хутор в девяти верстах от нее. Каждую станцию Северо-Кавказской железной дороги знал в лицо и мог наизусть их перечислять с полустанками от Прохладной до Ростова и обратно. В Нагутской жила замужняя сестра Евдокия (по мужу Карпушина), в Курсавке — другая сестра, Анастасия Михеева.
Но год харьковский и два московских, с тех пор как узнал он настоящую, лесную Россию, ту, что начинается к северу от Воронежа, ту, которую он увидел на станции Козлова Засека, близ Ясной Поляны, сильно пошатнули его привязанность к родному дому. К тому же теперь это был всецело мачехин дом; старшие братья и сестры отделились, чужеватым казался и отец.
Но что бесповоротно отделяло Исаакия от хутора, от крестьянского детства и делало невозможным возврат в семью и в село, так это студенческая фуражка, учение. Во всей станице студентов было всего двое, над ними подсмеивались, их разговоры казались здесь дикими и странными. Даже получать откуда-то письма здесь считалось нескромным, почти неприличным, а телеграмма, приди она сюда каким-нибудь случаем, разорвалась бы как бомба. «Одно было приятно Исаакию: станичная молва почему-то отделила его от другого студента и назвала с издёвкою же —
Но чем дальше, тем меньше его жизнь на хуторе и его жизнь в университете находили точки пересечения.
Саня не только жил, чувствовал, думал, он и верил уже иначе, чем все вокруг. Детская безотчетная вера, посты и праздники, стояние у всенощной уходили прочь. Сабля, как и вся округа, как и весь Северный Кавказ, кишела сектами — молоканами, духоборами, штундистами, свидетелями Иеговы. В секте состояла мачеха Марфа Ивановна. Нетвёрд насчёт церкви был уже и отец, и вообще споры о разных верах были здесь излюбленным занятием в досуг. Захаживал в секты и Саня, в самые разные, особенно к духоборам, вслушивался в толки и споры.
Сумятица умов, однако, была не только в Сабле, но уже и везде: в городах образованные люди не понимали ни себя, ни своей веры, ни друг друга. Сане было только десять, когда всю образованную Россию взбудоражило сообщение — оно не могло не обсуждаться среди учителей пятигорской гимназии — об отлучении Толстого от Церкви, об отпадении писателя от становой народной веры. В газетах цитировалось определение Святейшего Синода про то, что Толстой отрёкся от вскормившей его Церкви Православной и посвятил данный ему от Бога талант на распространение учений, противных Церкви, и на истребление в сердцах людей веры отеческой, которою спасались предки и которою доселе крепка была Святая Русь. Толстой не признавал таких оценок — газеты взахлёб писали и об этом. «Постановление Синода произвольно, — утверждал писатель, — потому что обвиняет меня одного в неверии во все пункты, написанные в постановлении, тогда как не только многие, но