Если бы обладатель военных блокнотов, осмотревшись (в Москве, Ленинграде или Ростове), понял бы, что сюжеты его сочинений небезопасны и не могут быть реализованы без тяжёлых последствий, то оказался бы перед жёстким выбором, который стоял перед всеми собратьями по перу. Ему пришлось бы таиться, работать впрок, в стол — или строить литературную судьбу, следуя правилам легального советского писательства: сочинять «проходные» вещи». В первом случае подозрения (и даже преследования) продолжали бы оставаться актуальными многие годы — именно о таком варианте своей судьбы Солженицын писал жене в 1944-м и 1945-м. Легальное писательство, выбери Солженицын под давлением необоримых обстоятельств этот путь, ещё более чем любой другой выбор, отдалило бы его от цели — или эта цель (написать художественную историю Октября) была бы сознательно подменена.
Война вошла в гражданское сознание начинающего писателя прежде всего потенциалом правды, а значит — крамолы. Глеб Нержин так сформулирует своё представление о норме жизни: «Чтоб на Руси что думаешь — сказать бы можно вслух». Что ожидало такого персонажа, а также его прототипа, в послевоенной действительности? В реальности, где первые плоды победы пожинали не герои, выстоявшие под огнем, а стукачи-тыловики и оперативники «невидимого фронта»? Как долго он мог бы приноравливать свою совесть к сознанию, что в революции есть где-то роковой проклятый перелом? И думать: «Но где? Но в чём? Когтями землю я царапаю, как зверь, / Я рылом под землёй ищу его на ощупь…»? Да и как — с такими-то мыслями — идти в легальное писательство?
«В советских условиях, если б меня не арестовали в конце войны, — да, большие духовные опасности были передо мной, потому что, если б я стал писателем в русле официальной советской литературы, я, конечно, не был бы собой, и Бога потерял бы. Трудно представить, кем я был бы всё-таки, при всех моих замыслах». Так что, повернись колесо судьбы иначе, русский читатель мог бы узнать совсем другого Солженицына — успешного, скорее всего партийного писателя, с дачей в Переделкино и секретарской должностью в Союзе писателей. В лучшем случае, уже в хрущёвские времена, он, как и многие шестидесятники, стал бы публично бороться за чистоту ленинизма и проповедовать социализм с человеческим лицом (Саня и Кока боролись за это тайно и получили свой срок в сороковые). Памятуя о своём былом интересе к истории Октября,
Само собой разумеется,
«Если бы я не попал в тюрьму, — писал Солженицын через сорок лет после победы, — я тоже стал бы каким-то писателем в Советском Союзе, но я не оценил бы ни истинных задач своих, ни истинной обстановки в стране, и я не получил бы той закалки, тех особенных способностей к твёрдому стоянию и к конспирации, которые именно лагерная и тюремная жизнь вырабатывает. Так что меня писателем, тем, которым вы меня видите, именно сделали тюрьма и лагерь».
Имея в виду призвание Солженицына-писателя, которое с девяти лет жило в его сознании, формировало характер и жизненный выбор, трудно сокрушаться, что спасительное «если бы» весной 45-го обошло стороной Солженицына-офицера, и что он встал на самую первую ступеньку своей уникальной судьбы. Арест 9 февраля 1945 года не дал повернуться этой судьбе в сторону легального литературного преуспеяния.