Летнее наступление, непрерывно длившееся без малого три месяца (первый раз они остановились лишь в середине сентября, но оборона не получилась тихой, ибо по укреплённому пятачку долбили день и ночь), окончательно сформировало у Солженицына стойкую
Летом 1944-го, воюя на территории Польши, а вскоре — в Восточной Пруссии и видя, что стратегически Победа уже состоялась, Солженицын понимал, как ещё далеко до того момента, когда разорвётся последний снаряд и последний немец положит винтовку на землю. Значит, надо перестать ждать конца войны и находить интерес в настоящей минуте. Месячное сидение на плацдарме за Наревом убедило, что надо готовится к огненной зиме.
Но война опять обманула, на этот раз приятно: с начала ноября огневая лихорадка сменилась долгожданной тишиной, и Солженицын-фронтовик уступил место Солженицыну-писателю. Он изголодался по работе — жадно и с наслаждением писал «Шестой курс», который под пером разрастался в маленький роман, пытался достичь уровня классической выразительности и радовался, что уже видит свои плохие места — ещё не может их поправить, но ведь раньше не видел вовсе. Работал ночи напролёт, впервые сочиняя вещь, которая опиралась на собственный опыт — правда, очень не хватало нужного чтения, такого как «Былое и думы», чтобы проверить новую манеру письма. Тут-то его и настиг (в письме Лиды) отзыв Лавренёва, после которого «как оборвало, не написал ни строки».
Впервые за много месяцев ночи были тихими и спокойными. Весь ноябрь и декабрь стояла бесснежная зима с плюсовой температурой и слабым солнышком; на фоне этой тишины неожиданно замаячила возможность встречи с Виткевичем (теперь их разделяло 450 километров в оба конца): Кока по-прежнему оставался единственным человеком, с кем можно было шагать в ногу. Солженицын испросил разрешения (комбриг Травкин его дал, надо было дождаться возвращения из отпуска капитана Степанова), готовился; в повестке дня из 14 пунктов центральным был «государство и революция»; им они мучились оба. Но — десятое свидание сорвалось.
Чем ближе казалась победа, тем напряжённее думал Солженицын о послевоенном времени. Последний год и особенно встреча с женой на фронте навсегда отделили его от прежней жизни, не оставляя никаких иллюзий, никаких надежд на семейную безмятежность. «Моя активность, — писал он жене, — не дает мне возможность смотреть спокойно, пассивно на общественные беспорядки, общественную несправедливость, экономическую неустроенность, хождение наглых, но никем не опровергнутых мнений, неправильное освещение современной истории… Всё это с неудержимой силой толкает меня к бурному вмешательству в политическую жизнь». Литература виделась самой действенной формой борьбы — но если она не оправдает себя, он займётся публицистикой, ораторством, партийной работой.
Он чувствовал, что его планы всё больше устремляются к борьбе, что он всё меньше живёт
Он отдавал себе отчёт, насколько трудна поставленная цель для мозга, тела и жизни одного человека и насколько сам он мал перед великанской задачей, и всё же готов был рассчитывать только на себя (быть может, ещё и на Виткевича). Он — заглядывая в мирное время из блиндажа последней военной зимы, — видел себя писателем, которого не будут печатать, думал о нищете и невзгодах, которые обрушатся на него и на его близких. Ни для кого и ни для чего он не имел права жертвовать поприщем, которое в январе 1945-го твёрдо называл «борьбой». Прислушиваясь к себе, Солженицын убеждался, что не дрогнет, ибо сойти с пути — значит потерпеть крушение, как терпит крушение поезд, на сантиметр сошедший с рельсов.