— В старых-то зданиях, Иван Андреевич, всегда клопам вод, — продолжал начатый разговор князь Нелединский-Мелецкий, секретарь императрицы Марии Федоровны, директор карточной экспедиции, маленький, пузатенький старичок, похожий на старую бабу: — вот и в Зимнем дворце, и в Аничкином, и в Царском — клопов тьма-тьмущая, никак не выведут…
Почему-то всегда такие несветские разговоры заводились около Ивана Андреевича.
— Да и у нас, в Публичной библиотеке, клопов не оберешься, а здание-то новое. От книг, что ли? Книга, говорят, клопа родит, — заметил Крылов.
— Была у меня в Москве, у Харитонья, фатерка изрядненькая, — улыбнулся Нелединский приятному воспоминанию, — и светленько, и тепленько, — словом, всем хорошо. А клопов такая пропасть, как нигде я не видывал. «Что это, говорю хозяйскому приказчику, какая у вас в доме нечисть?» А он: «Извольте, говорит, сударь, посмотреть — на стенке билет против клопов». Велел принести: какое-нибудь, думаю, средство или клоповщика местожительство. И что же, представьте себе, на билете написано, — святому священномученику Дионисию Ареопагиту молитва!
— Н-да, точно, Ареопагит клопу изводчик, — промямлил Крылов, зевая и крестя рот. — Ежели который человек верит, то по вере ему и бывает…
— А меня почечуй, батюшки, замучил, — не расслышав, о чем говорят, зашамкал другой старичок, сенатор, дряхлый-предряхлый, с отвислой губой. — И еще маленькие вертижцы…[4]
— Какие вертижцы? — спросил Нелединский с досадой.
— Вертижцы… когда голова кругом идет… Помню, во дни блаженной памяти Екатерины матушки… — начал он и, как всегда, не кончил: его никто не слушал; со своим почечуем-геморроем он лез ко всем, даже, по рассеянности, к дамам.
— Опять разболтал! И какой тебя черт за язык дергает? — выговаривал князь Вяземский Александру Ивановичу Тургеневу. — Ну, можно ли такие письма в клубе показывать? Разблаговестят по городу, попадет в тайную полицию — и поминай Сверчка как звали…
Голицын прислушался. Он знал, что Сверчок — арзамасское прозвище Пушкина. Вместе с Тургеневым и Вяземским случалось ему не раз хлопотать у дядюшки за ссыльного коллежского секретаря Пушкина.
— Слышали, князь? — обратился к нему Вяземский.
— Нет. Какое письмо?
— А вот какое, — зашептал ему Тургенев на ухо знаменитые строки, которые так часто повторял, что затвердил их наизусть: — «ты хочешь знать, что я делаю. Беру уроки чистого афеизма. Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастью, более всего правдоподобная».
— Ну, посудите сами, князь, неужели за такой вздор…
— Да ты где живешь, братец, на луне, что ли? — опять загорячился Вяземский: — будто не знаешь, что нынче в России за какой угодно вздор…
— Ну, не ворчи, полно, не буду… А Сверчок-то, говорят, опять в пух проигрался?
— Мало ли врут? Вот распустили намедни слух, будто застрелился…
— Ну, нет, не застрелился, — усмехнулся Тургенев, — словечко-то его помнишь: «Только бы жить!» Кто другой, а Пушкин, небось, не застрелится…
Подошел хозяин, Дмитрий Львович Нарышкин; одетый по-старинному, в пудре, в чулках и башмаках с красными каблучками — настоящий маркиз Людовика XV; иногда судорога дергала лицо его, так что он язык высовывал, точно поддразнивал; но все же величествен, как старый петух, хотя и с продолбленной головой, а шагающий с важностью.
— А ваш-то пострел Пушкин опять пресмешные стишки сочинил, слышали? — сказал он, присоединяясь к собеседникам.
— А ну-ка, ну? — залюбопытствовал Тургенев и подставил ухо с жадностью.
По знаку Дмитрия Львовича головы сблизились, и он прошептал с игривой улыбкой прошлого века:
— Да это не Пушкина! — рассмеялся Вяземский. — Сказал бы я вам стишки, да боюсь, не прогневались бы, ваше высокопревосходительство: уж очень вольные…
— Ничего, ничего, говори, князь, — ободрил его Дмитрий Львович. — Я вольные стишки люблю. Ведь и мы, сударь, небось, в наше время наизусть Баркова[5] знали…
Глядя на портрет государя с таким вольномысленным видом, как будто делал революцию, Вяземский прочел:
Нарышкин тихонько захлопал в ладоши и высунул язык от удовольствия: был верноподданный и сердечный друг царя, но недаром, видно, учился у Баркова вольномыслию.
— А доктор говорит, одышка от гречневой каши, — жаловался Нелединский Крылову. — И так я от этих удуший ослаб, так ослаб, что надо бы за мной приставить маму…
— А у меня все маленькие вертижцы… — зашамкал опять старичок.