Любопытны дошедшие до нас письма Н. Ф. Островского к своему товарищу по Московской духовной академии, впоследствии богослову Ф. А. Голубинскому, в которых живо отражается и его не лишенная литературного влечения образованность, и великолепное знание им законов и процессуальных условий их использования, — так и виден ловкий, опытный адвокат, которому ведомы все ходы и выходы в лабиринте законов. С сохранившейся фотографии смотрит человек осанистый и важный, в небольших аккуратных бакенбардах; из-под тяжело приспущенных век налитой, сверху вниз, взгляд, исполненный сознания собственного достоинства; и некоторая капризная, судя по изогнутой складке губ, властность.
В середине 40-х годов Николай Федорович приобрел четыре небольших поместья в Костромской и Нижегородской губерниях и в 1848 году поселился на постоянное жительство в самом крупном из них — сельце Щелыкове Костромской губернии, где вел помещичий образ жизни.
В 1853 году там он и умер.
ГЛАВА II «САМЫЙ ПАМЯТНЫЙ ДЛЯ МЕНЯ ДЕНЬ В МОЕЙ ЖИЗНИ»
Мог ли он думать, мечтать, предполагать, что в его жизни произойдет то, что произошло сегодня, 14 февраля 1847 года — день, который будет памятен ему всю жизнь, день, когда он уверовал, что его призвание — литература, драматическая деятельность, что отныне он может считать себя русским писателем. Сейчас уж ночь, он не помнит, как пришел к себе в маленький домик у Николы в Воробине, под горой на берегу Яузы, до сих пор все в каком-то тумане, спать не хочется, до сна ли после всего того, что ему пришлось сегодня пережить? Шагая по комнате, он в подробностях стал вспоминать вечер на квартире Степана Петровича Шевырева в Дегтярном переулке. Шесть лет назад он, Островский, студентом Московского университета слушал лекции профессора Шевырева по курсу русской словесности, и вот теперь этого почтенного, красноречивого, с широко раскрытыми и холодными глазами оратора он видел впервые в домашней обстановки — радушного и приветливого хозяина, встретившего его, бывшего студента, как хорошего давнего знакомого. В кабинете его собралось много людей, расположились кто на кушетках, кто в креслах, кто на стульях, даже на подоконнике, а кто и просто стоял — студенты, как догадался Островский (еще помня по университетским годам, что Шевырев любил приближить к себе молодежь, любил открывать им новинки русской литературы). В углу, в кресле сидел человек, которого сразу же мог вспомнить любой, кто видел его в той же позе на кафедре — со скрещенными руками на груди, читающего лекции по истории средневековья: профессор Московского университета Грановский Тимофей Николаевич. Одним из последних вошел в кабинет мужчина более чем средних лет, с длинными черными волосами, разделенными на две стороны четким пробором, вошел бодрый, вглядываясь косящим взглядом в незнакомых, добродушно улыбаясь знакомым, и сел на стул, положив одну ногу на другую, опустив кисти рук на колени, — Хомяков Алексей Степанович, известный философ и поэт. У подоконника стоял молодой человек плотного сложения, с умными вдумчивыми глазами, прекрасным лбом, красивым горбатым носом и дружелюбно поглядывал в сторону Островского — критик и поэт Аполлон Григорьев, с которым Александр познакомился месяц назад в редакции «Московского городского листка». Большинство здесь было неизвестных ему лиц, и все пришли сюда, чтобы послушать, как он будет читать свою пьесу «Картина семейного счастья». Когда он по приглашению хозяина дома сел за стол, положил перед собою тетрадь и приготовился читать, то испытал невольное смущение перед этим собранием именитых и неизвестных гостей, прекративших разговоры между собою и внимательно смотревших на него в ожидании начала чтения. Он опустил глаза и, сделав паузу, произнес первую фразу, чувствуя, как приходит спокойствие и уверенность от начавшегося уже знакомого ему погружения в музыку разговорной речи, в простодушие ее тона и выражений, в ту языковую среду, где плавность движения речи, какая-то домашняя непринужденность ее, праздничность ее оттенков захватывали его внутренне, доставляя полноту удовлетворения. Первые же слова девятнадцатилетней купеческой девицы Марьи Антиповны, которыми началось чтение пьесы, были так выразительны и рельефны, как будто это заговорила сама героиня, возникнув как живая перед слушателями со своими нехитрыми интересами: «Вот уж и лето проходит, и сентябрь на дворе, а ты сиди в четырех стенах, как монашенка какая-нибудь, и к окошку не подходи. Куда как антиресно!