— Право, сударыня, сия безделушка не стоит того, чтоб ее произносили столь прекрасные уста.
— Вы льстец, Александр!
— Отнюдь!.. Строки, сказанные вами, навеяны луною, которую я очень люблю. Я был в Стрельне, шел вдоль моря… Вздымались волны, и лик встающей над водой луны был истинно прекрасен. Как ваше лицо, освещенное милой улыбкой!
В доме Саши Ринкевича Одоевского встречали восторженно, считая его «идеалом ума и души».
— Ты вновь грустишь, друг мой! И никуда не ездишь?
— До того ли, Александр? — Ринкевич слабо улыбался. — Нынешней ночью всех переполошил: кровь горлом пошла. Maman от горя слегла. Но я стараюсь вида не показывать.
Изредка Одоевский заезжал с визитом к своей двоюродной сестре Элизе. После рождения двойняшек она пополнела, походка ее стала важной и медленной, к нему она относилась по-прежнему чуть покровительственно и ласково. Элиза гордилась тем, что крестной матерью ее дочерей была сама вдовствующая императрица Мария Федоровна.
— Она так добра к малюткам. Давеча прислала им золотые образки…
Муж ее, входивший в фавор генерал Иван Федорович Паскевич, Александру не нравился. Года три назад вернулся он из поездки по России и Западной Европе, куда сопровождал в качестве воспитателя великого князя Михаила Павловича. Маленький, рыжий и курносый, он нередко давал понять окружающим, что состоит с Марией Федоровной в дружеской переписке, а с сыновьями ее — в тесной дружбе.
«Любезный мой Иван Федорович, старый мой командир!..» — такими обращениями пестрели письма великого князя Николая Павловича к Паскевичу.
Несмотря на добрые чувства к Элизе, дом ее Александр покидал с большим облегчением. Иное дело дом на Мойке близ Синего моста, где проживал правитель канцелярии Военно-счетной комиссии, большой друг Грибоедова, Андрей Андреевич Жандр. Доброжелательный, он встречал Александра вопросом:
— Что нового в петербургских салонах, князь? — Тут же шутливо грозил пальцем: — Без новых пьес и на порог пускать не буду. Разбалуешься, а Александр Сергеевич в письмах все спрашивает, что и как его брат? С пользой ли для отечества проходят лета его?..
Одоевский смущался.
Жившая у Жандра писательница Варвара Семеновна Миклашевич приходила к нему на помощь:
— Не будьте к юноше слишком строги, Андрей Андреевич! Вспомните свою молодость.
— А я и сегодня еще не стар! — смеялся в ответ Жандр.
Миклашевич любила Одоевского материнской любовью.
Позже в своем романе, проникнутом сильнейшим протестом против крепостного права, «Село Михайловское, или Помещик XVIII столетия», она в образе Александра Заринского создаст довольно верный его портрет:
«Он был самого большого роста и необыкновенно приятной наружности. Бел, нежен. Выступающий на щеках его румянец, обнаруживая сильные чувства, часто нескромностью своею изменял его тайнам. Нос у него был довольно правильный; брови и ресницы почти черные, большие синие глаза — всегда несколько прищуренные, что придавало им очаровательную прелесть; улыбка на розовых устах, открывая прекрасные зубы, выражала презрение ко всему низкому…»
Встречи Александра со старыми приятелями продолжались….
5 января 1823 года К. Сербинович отметил в дневнике: «…поспел я на обед к кн. А. И. Одоевскому. Говорили с ним о «Полярной звезде», беседовали с ним подле камина о поэзии, о правиле que muscuit utile dulce[5] о Байроне, князь читал мне стихи свои «К товарищам», мы заговорили о службе, о молодых людях, о поведении…»
К сожалению, стихотворение это, как и многие другие, до нас не дошло.
В середине января в Петербурге состоялось торжественное собрание Российской академии.
— Вы не хотите посетить его, Александр? — спросил Одоевского его бывший учитель Соколов. — Заседание будет интересным и по числу именитостей, и по значению своему для отечественной литературы. Кстати, и я приму в нем самое непосредственное участие.
Собрание прошло блестяще…
Карамзин прочел отрывки из десятого тома своей «Истории…». Характер, властолюбие и происки Бориса Годунова были изложены им столь мастерски и впечатляюще, что в зале долго не стихал одобрительный гул.
Затем Николай Гнедич, повернувшись к присутствующим в профиль, повысив и без того значительный голос, «прокричал экзаметры Жуковского и свинцовые александрийские стихи Воейкова». Переводчик «Илиады» в своем искусстве декламации был «неподражаем». Александра, по его собственным словам, он попросту оглушил.
Одоевский успокоился, лишь услышав следующего чтеца, князя Шаховского, мягко пропевшего две сцены из своей комедии «Аристофан».
Секретарь академии Соколов, по словам Карамзина, стал «душить» слушателей переводом отрывка из «Истории» Тита Ливия о взятии Рима галлами. Однако Одоевскому его чтение понравилось, ибо «нельзя всегда быть беспристрастным — особливо, когда имеешь сердце».