«Давно, кажется, в детстве, я был в зверинце и прочитал на клетке: „Россомаха“. Зверек этот сновал во все стороны — и в бока, и вверх, и вниз без всякой системы, и с тех пор, когда я вижу людей-хлопотунов, то сейчас говорю „россомаха“. Но, приехав в Рим, это название честно приложил к себе и начал сновать во все концы, тоже без всякой системы, не зная улиц, и, наконец, только вспомнил, что адреса всех художников в кафе Греко, куда и отправился.
Было уже около пяти часов, и вот я очутился в дымном кабаке, довольно глубоком, где по стенам силуэтами рисовались посетители, коих было легион. Шум, гам, трескотня посуды, свист гостей, зовущих камер-лакеев, и отклик их: „Есо, signore“[164], хохот. А в глубине чучорская музыка с гнусливым пением „чучи“. Всё это меня ошеломило. Гляжу направо, налево — ни одной рожи знакомой, начинаю уже жалеть, как вдруг слышу в глубине хохот и чисто православную матерщину. Ну, думаю, спасён!
Я смело подхожу к столу, около которого сидит человек пять молодых людей, натравливающих пуделя на хозяйского кота. Первым узнал меня Орест Тимошевский, по прозванию „Тимоха“. Мы обнялись, он был уже выпивши и как следует, начались представления. Тут сидели гравер Пищалкин[165], аматер-художник Брандт, дьячок Долотский. Конечно, стали пить. Расспросам не было конца, где тот, где этот — здесь, а кто в Неаполе и прочее. Приведя мысли немного в порядок, спрашиваю: „А где бы поесть, господа?“ — „Какая тут еда, подожди до 7 часов, пойдём все тогда в тратторию, а теперь пей и рассказывай“… <в траттории> я встретил Евграфа Сорокина, Железнова, кн. Максутова, И. К. Макарова, Лагорио, Забелло юного, Чернышёва. Вскоре пришли Кабанов, Давыдов. „Где Бронников?“ — спрашиваю, — говорят: „Едет“. — „А Венинг?“ — „Эта немецкая свинья к Овербеку прилепилась, и мы его не видим“.
На другой день из Альберто я перебрался к кн. Максутову на Виа Систина… Как и прежде, князь мой ничего не делал, аккуратно ходил к обеду и к ужину с товарищами в тратторию, а до этого зайдет, бывало, к товарищам, к Мишке Железнову, и тут-то начинаются вечные споры про искусство, где, конечно, К. П. Брюллов был всегда ореолом русского художества. Во всё своё пребывание в Риме Мишка писал „Ангела молитвы“ в подражание известному ангелу Брюллова, так что получил название „художника по ангельской части“. Он был хотя жалкою, но какою-то душою общества…
Но довольно о нём… Дельнее всех нас по искусству и, пожалуй, по рисунку был Евграф Сорокин. Это всегда был хороший товарищ и прекрасный человек, хотя недостаток образования до старости оставил на нём отпечаток сырого человека. Сорокин… писал мудро образа… Ему верили, его слушали, замечания его всегда были правдивы и метки.
Через месяца три приехал сюда мой добрый друг и приятель до конца моих дней Фёдор Андреевич Бронников. Это тоже был даровитый молодой человек, хотя сырой, как Сорокин. Но сейчас занялся своей культурой, много читал, всегда ревностно работал с натуры, а потому все картины его носят отпечаток знания исторического и археологического. Проживал здесь в это время также Пимен Никитич Орлов. Картины писал колоритно, но всегда одного пошиба. Проживал также в беспечности и доброте Иванов, под названием „голубой“. Сей субъект был завезён сюда пьющей братией Чернецовыми, теми самыми, которые верстами писали Волгу, писали Палестину, Рим, — словом, много писали, но в конце концов сгибли, как тля, ничего не внеся в искусство, кроме подражания своему профессору М. Н. Воробьеву. А „голубым“ Иванов прозван потому, что варвары-братья бросили его в Риме и прикрыли наготу голубой шинелью. Взяли они Иванова где-то мальчиком на Волге, держали как слугу, заставляли рисовать и, видя, что он совсем без способности, везде его с собой возили и дотащили до Италии.
Проживал здесь в это время и знаменитый Александр Андреевич Иванов, и когда я приехал, то писание его картины было лето девятнадцатое. Он держал себя от нас далеко и строго. Дружил с старовером Солдатёнковым, когда сей заезжал в Рим, и Гоголем, с которым у „Фальконе“ обедали по три порции фитуч, то есть волосяной пасты макаронной. Проживал при нём его родной брат, таинственный архитектор Сергей Иванов. Работ его тоже никто не видел, верили в долг и говорили: „У, какой талант! Термы Каракаллы воскрешает — лучше римских древних изобразил!..“
Приехав в Сорренто, где некогда жил и был погребен в церкви Св. Духа Сильвестр Щедрин, А. П. Боголюбов, влюбленный в творчество художника, однажды сел на то самое место, где сидел Щедрин, и начал писать картину прямо с натуры в утреннюю пору.
„Дерзость была великая! — признавался он. — Но я всегда обожал этого мастера и с любовью копировал его этюды в нашей Академии. Картина, конечно, не шла. Пришлось написать десять этюдов, и тогда только, в Риме, я смог окончить эту работу“.