Переписка молодого царя Александра I Павловича с опытным президентом Соединенных Штатов Джефферсоном (начало ей положил Лагарп) тем и важна, что абсолютно свободна от прагматических подтекстов. Православный государь построил эту переписку в духе философской почты XVIII века; он принял на себя роль величественного ученика, который вопрошает заочного учителя о смысле жизни. Ученик не просит конкретных ответов на злободневные вопросы, он всевластно исповедуется, державно внемлет. Джефферсон, в свою очередь, почтительно поучает.
«Разумные принципы, вводимые устойчиво, осуществляющие добро постепенно, в той мере, в какой народ Ваш подготовлен для его восприятия и удержания, неминуемо поведут и его, и Вас самих далеко по пути исправления его положения в течение Вашей жизни…»[105]
Постепенно и в меру — это Александру Павловичу было близко; в это он вкладывал свой смысл. Постепенно — не значит шаг за шагом, неуклонно; постепенно — значит само собой, своим чередом, без усилия и жертвы. В меру — не значит сообразно опыту народа, меняя этот опыт и меняясь вместе с ним; в меру — значит осторожно и с опаской, не рискуя.
В результате тихих, медленных и счастливых преобразований жизнь должна наступить именно новая, абсолютно новая, небывалая и неслыханная, ничего общего с прежде бывшим не имеющая, по-американски просторная. А после того глобальные перемены предстоит претерпеть всему европейскому миру.
Но грандиозное зрелище, рассчитанное на годы и годы, нуждалось в умном и выносливом зрителе, способном досидеть до конца представления. Поэтому — а не только ради «переворота в умах», в котором молодой Александр полагал главное средство «усчастливления» России, — такое значение царь придавал реформе просвещения, меняя систему управления им, создавая Казанский и Харьковский университеты, Педагогический институт в Петербурге, вникая в дела учебных округов. Учебные заведения призваны были не просто взрастить способных деятелей, но породить среду, которая впоследствии оценит все величие и всю красоту воплощенного в бытии Александрова замысла. Переводы экономических теорий Адама Смита, Иеремии Бентама, Беккариа; республиканской истории Тацита; английской Конституции Делольма (все это в 1803–1806 годах) должны были не только затмить эффект Наполеонова Кодекса — великого юридического уложения, подписанного в марте 1804-го, — но и породить своей интеллектуальной силой новую идеологическую реальность России. А та, в свою очередь, — пересоздать «реальность реальную».
Молодежи, взращенной на этих книгах, предстояло проникнуться недоступной старикам мыслью о том, что руководимая молодым царем старая Россия отменила логику новоевропейской истории, великодушно даровала ей выход из революционного тупика. Французы, писал Александр в инструкции Новосильцеву, отправленному в сентябре 1804-го в Лондон для переговоров об антифранцузской коалиции, «сумели распространить» общее мнение, что «их дело — дело свободы и благоденствия народов. Было бы постыдно для человечества, чтобы такое прекрасное дело пришлось рассматривать как задачу правительства, ни в каком отношении не заслуживающего быть его поборником. Благо человечества, истинная польза законных властей и успех предприятия, намеченного обеими державами (Англией и Россией. — А. А.), требуют, чтобы они вырвали у французов это столь опасное оружие и, усвоив его себе, воспользовались им против них же самих».[106]
Эта формула служит ключом к внутренней и внешней политике «дней Александровых прекрасного начала».
Не только в том было дело, что Англия настаивала на движении вспять истории, на полной реставрации дореволюционного порядка в Европе, а русский царь считал такой путь бесперспективным. Не только. Не менее, если не более важными были основания идейные, идеологические. Франция, ради обретения социальной воли уничтожившая династию Людовиков, как бы в расплату за кровавые потрясения получила Наполеонову диктатуру; либеральная революция обернулась для нее наихудшей формой консерватизма. Россия, сумевшая учесть американский опыт и не изменившая при этом «программе» французских энциклопедистов, революционному аду самовластья противопоставляла идею истинной монархии как незамутненного источника свободы и русского царя как символ самоумаляющейся власти.