В день своего падения государственный секретарь работал с монархом до 11 часов вечера. Затем Александр сказал: «Довольно поработали! Прощай, Михаил Михайлович! Доброй ночи! До свидания!» — и перекрестил его. Приехав домой, Сперанский нашел там Балашова, опечатывавшего его бумаги. Затем последовала высылка государственного секретаря в Нижний Новгород. Внимательный и проницательный П. А. Вяземский заметил по этому поводу: «В замыслах Сперанского не было ничего преступного и, в юридическом смысле, государственно-изменнического, но было что-то предательское в личных отношениях Сперанского к государю». Впрочем, далее мотив предательства уступает в размышлениях Вяземского место другим соображениям: «Неограниченная доверенность Александра не встречала в любимце и сподвижнике его полной взаимности… Кажется, не подлежит сомнению, что в окончательных целях не было единства между императором и министром: сей последний хотел идти далее и в особенности скорее»{122}.
Противники Сперанского встретили его отставку с нескрываемой радостью. «Не знаю, — писал Ф. Ф. Вигель, — смерть лютого тирана могла бы произвести такую всеобщую радость… Все были уверены, что неоспоримые доказательства в его виновности открыли, наконец, глаза обманутому государю; только дивились милосердию его и роптали. Как можно было не казнить преступника, государственного изменника, предателя!»{123} Были, правда, и другие мнения. «Царь — всё! — писал И. М. Долгоруков по поводу ареста Сперанского. — Он закон! Он истина! Он Бог земной! На что правда, если государю угодно назвать ее ложью? Что в заслугах, если они перестали быть угодны двору? Пролей свою кровь за ближних, принеси ему живот свой на жертву, но, если монарх косо на тебя взглянул, не ожидай признательности сограждан. Все тебя давят и клянут! И после этого мы хотим, чтоб у нас были патриоты»{124}.
Правда, «обманутый государь» расценивал произошедшее совершенно иначе. Своему давнему приятелю Александру Николаевичу Голицыну он говорил: «Если бы у тебя отсекли руку, ты, наверное, кричал бы и жаловался, что тебе больно; у меня прошлой ночью отняли Сперанского, а он был моей правою рукою»{125}. Трудно сказать, были ли эти слова искренними или являлись лишь позой, игрой на публику; но то, что монарх по-иному смотрел на случившееся со статс-секретарем, сомнений не вызывает. В его беседе с Н. Н. Новосильцевым прозвучало: «Вы считаете его (Сперанского.
О том же монарх говорил и Я. И. де Санглену: «…в отношении к государству нужно было отправить Сперанского… Это доказывается радостью, которую отъезд его произвел в столице, верно, и везде… Люди мерзавцы! Те, которые вчера утром ловили еще его улыбку, те ныне меня поздравляют и радуются его высылке… О, подлецы! Вот кто окружает нас, несчастных государей»{127}. Знаток Александровской эпохи А. А. Кизеветтер считал: «Сперанский напугал Александра, показав ему в конкретно воплощенном виде его смутную и бесформенную мечту. И сочиненные Сперанским параграфы встали перед умственным взором Александра как живой укор его мечтательной пассивности, как предъявляемый к уплате точно подведенный счет»{128}.
На наш взгляд, самодержца подвела уверенность в том, что он может сделать с обществом всё, что пожелает. В мелочах и на короткое время такое действительно удается, но когда речь идет о продолжительном сроке и важных вещах, подобная мечта неизменно остается мечтой, приносящей жестокое разочарование и обязательные поиски виновного. Кроме того, у монарха, желавшего перемен, к делу реформ примешивалась изрядная доля самолюбия и других личных страстей (желание настоять на своем, невнимание к конкретным обстоятельствам), а они — плохие помощники для реформатора. Был ли подвержен тем же «недугам» Сперанский? Безусловно. Он порой сознавал схематичность и абстрактность своих планов, но это были его планы, и поэтому они должны были быть воплощены несмотря ни на что. Недаром еще в юношеском дневнике Сперанский записал: «Я сам себя едва ли понимаю». Может быть, до конца он так себя и не понял.
Михаил Михайлович вернется после ссылки в Петербург в 1821 году и сделается управляющим Комиссией по составлению законов и членом Государственного совета, но задушевных бесед с Александром I больше не будет, да и разговоров о реформах существующего строя тоже. Более того, свою деятельность до 1812 года он станет считать трагической ошибкой.