– С Бахчисарая. Приехал туда поздно вечером, пить захотелось; Фёдоров подал барбарису; я подумал, не прокис ли, в Крыму жара была, но Фёдоров сказал, что свеж. Я выпил стакан и лёг, а ночью сделалась боль в животе ужасная; однако же прослабило, и я полагал, что этим всё кончится. Но в Перекопе опять зазнобило, и с тех пор вот всё трясёт…
Подумал и прибавил:
– А может быть, и раньше, ещё с Севастополя: верхом ездил в Георгиевский монастырь, в одном сюртуке; днём-то жарко, а ночью в степи ветер холодный, ну, вот и продуло.
– Значит, уже с неделю больны?
– Да, с неделю, пожалуй. А впрочем, не знаю…
– Хины принимать изволили?
– Нет, я лекарств не люблю; само пройдёт.
– Как же само, ваше величество, помилуйте! Вы всё забывать изволите, что, приближаясь к пятому десятку, мы уже не то, что в 20 лет…
– Да, брат, старость не радость, это я не хуже твоего знаю. А насчёт лихорадки не бойся, пустяки, ничего не будет.
В маленькой уборной, рядом с кабинетом-спальнею, государь переодевался и умывался с дороги. Всегда любил холодную воду для умыванья, но теперь попросил тёплой: должно быть, боялся, чтоб озноб не усилился. Волконский, с полотенцем через плечо, лил ему из кувшина воду на руки. Бывший начальник главного штаба, теперешний императрицын гофмаршал, генерал-адъютант, князь Пётр Михайлович Волконский часто служил государю камердинером. Тридцать пять лет был ему дядькою, сопровождал его во всех путешествиях, видел во всех состояниях души и тела, самых торжественных и самых унизительных. Государь не баловал князя. «Что я терплю от него, этого никто себе и представить не может», – говаривал Волконский и много раз хотел выйти в отставку, но всё не выходил; был слаб и добр; любил его, жалел, как старая няня – дитя своё.
Жалел и теперь: видел, что он очень болен и только, по обыкновению, скрывает болезнь, перемогается.
– Эк начадили! – сказал государь, вытирая руки полотенцем и глядя в окно на дымное зарево иллюминации.
– К приезду вашего величества.
– Верноподданные! – поморщился государь с брезгливостью. – Ну, а тут у вас что?
– Всё слава Богу.
– Императрица как?
– Тоже, слава Богу, здоровы, только по вас очень соскучились.
Устал от умывания, присел, держа в руках полотенце, забыл его отдать Волконскому и опустил голову на руку; по этому движению видно было, как он болен.
– Лечь бы изволили, а её величество я к вам попрошу…
– Нет, что ты! Напугаешь. Пожалуйста, братец, не говори ей.
– Да ведь сами увидят…
– Пусть видит, а ты не говори. Зачем беспокоить? Сказано, вздор: отлежусь и буду здоров… Ну, давай же сюртук. Надо к ней, – ждёт небось.
Волконский подал сюртук; государь надел, взглянул на себя в зеркало поспешно и неуверенно, как больные глядят, провёл щёткою по волосам, зачёсанным вверх, от висков на плешивый лоб, застегнулся, оправил сюртук, чтобы складок не было, и пошёл; и по тому, как шёл, согнувшись, сгорбившись, опять видно было, что очень болен. Волконский, глядя ему вслед, бормотал себе что-то под нос, как старая няня, которая смотрит на больного ребёнка с ворчливою нежностью.
Императрица ждала государя к пяти часам, по маршруту; но прошло пять, шесть, семь, половина восьмого, а его не было; наконец, без четверти восемь, увидела в окно коляску, которая ехала шагом, с поднятым верхом. Уж не пустая ли? Нет, вот он, в тёплую шинель закутан, ноги прикрыты медвежьей полстью. Никогда не ездил шагом. Не случилось ли чего-нибудь? Не болен ли? Хотела бежать навстречу, но не посмела: он не любил, чтоб здоровались с ним, когда ещё не умылся. Решила ждать, сидела одна у себя в кабинете, прислушивалась, часики – фарфоровый пастушок со сломанною ручкою – тикают да тикают. Каждая минута казалась вечностью. Наконец позвала секретаря своего, Лонгинова, и велела ему пойти узнать, что случилось. Лонгинов пошёл и пропал. Вспомнилось ей, как во время наводнения так же посылала его, и он так же пропал. Сил больше не было ждать; встала, пошла к двери. В эту минуту послышались шаги: он! он!
Ничего не помнила, не видела, не слышала, – только чувствовала, что он с нею.
– Lise, наконец-то! Ну, слава Богу, слава Богу!
Всегда, бывало, чувствовала себя счастливее, чем он, в такие минуты свиданий, и в этом неравенстве была капля отравы; теперь её не было: первый раз в жизни почувствовала, что оба одинаково счастливы.
Опомнилась и посмотрела на него внимательно.
– Больны?
– Пустяки, не стоит об этом думать: завтра буду здоров… Ну, а вы как?
Не ответила и посмотрела на него ещё внимательнее: «Да, похудел, осунулся; но ничего; насколько было хуже в прошлом году, когда начиналась рожа на ноге, а теперь ничего, ничего не будет»…
– Ну право же, Lise, ничего не будет, – проговорил он, как будто угадал её мысли; улыбнулся ей – и она опять забылась, прижалась к нему, закрыла глаза с блаженной улыбкой; не могла быть несчастною: он с нею – и всё хорошо на веки веков.