Поистине гигантской оказалась и биологическая «жатва» Гумбольдта. Специально зоологических целей он не преследовал. Но классическими стали его исследования необычайных приспособлений у американских животных — электрического органа угря-гимнота, горла обезьян-ревунов, самых «громогласных» среди всех живых существ, глотки кайманов, кусками пожирающих свою добычу.
А гербарии Гумбольдта содержали шесть тысяч видов растений, из них больше трех тысяч видов новых, — вклад в науку небывалый. Стоит вспомнить, что величайший систематик XVIII века Карл Линней знал вообще всего восемь тысяч высших растений!
Тут не просто — знали мало видов, узнали больше. Тут резкий сдвиг в понимании самого смысла, «объема», как говорят логики, понятия «жизни», значения, места живого мира на земле, неисчерпаемости его форм. «Какой клад растений нашел я в удивительной, покрытой непроходимыми лесами, населенной столькими новыми видами обезьян области между Ориноко и Амазонкой, в которой я прошел 1 400 географических миль. Я собрал едва десятую часть того, что мы видели. Я теперь вполне убежден в том, чему еще не верил в Англии, хотя уже и предчувствовал, просматривая гербарии Руица, Павона, Несса и Генкена…»
Он был не только сам убежден, но и неопровержимо доказал всем чрезвычайную узость тех «систем» растений, какие были тогда в ходу, — и линнеевской «искусственной» и «естественной» системы Жюссье. «Какие удивительные плоды!.. Какое зрелище представляет мир пальм в лесах Риу-Негру!»
Нет, жизнь не случайное явление, накипь или плесень на земле. Жизнь — колоссального значения фактор, деятель на земле; вся поверхность планеты проникнута жизнью.
Он говорит о жизни на высочайших вершинах, о населении ледяных пространств, горячих источников, обитателях вечной темноты и подпочвенных пластов, о мириадах спор и цист, носящихся в воздухе, — о всеоживленности земли. Он дает сводку явлений скрытой жизни, анабиоза.
Кажется, у Гумбольдта все готово для создания учения о биосфере, о глубокой, органической взаимосвязи между жизнью и планетой, где она возникла и развилась, — того учения, которое, как мы знаем, было разработано век спустя плеядой замечательных русских ученых.
Он ставит обязательным условием изучение жизни именно в ее связи, в ее отношениях со средой и дает блестящие образцы этого.
Он уже знает о закономерной смене растительных формаций при заселении пустых пространств — от пионеров-лишайников до леса. Объяснения некоторых своих смелых сближений он ждет от будущего. Сходна флора мхов глубоких шахт и обледенелых утесов на горах — «так сближаются противоположные пределы растительности»; «физиология этого нам еще совершенно незнакома».
В своих маршрутных картах он тщательно вычерчивает пограничную линию степи и леса (сведения о котором, о первобытном лесе со всем живым населением его, он так необычайно обогатил). Он вычерчивает эту пограничную линию так, как вычерчивают берега морей с их заливами и мысами. Он убежден: несомненно, будут открыты законы, объясняющие изгибы этой линии; он изучает взаимное влияние степи и леса.
«Одна из задач всеобщего землеведения состоит в сравнении природных свойств отдаленных областей и в сопоставлении результатов…» Потом, в Европе, он займется тщательным сравнительным изучением американских льяносов, степей Азии и пустынь Африки. Он настаивает: всякий ландшафт надо сличить со всеми родственными и изучить во всех его видоизменениях на земном шаре. Под его руками рождается могучий эволюционно-географический метод. Науку же о ландшафтах, важное звено географического видения и исследования земли, надо считать созданной им.
Конечно, он объехал сравнительно небольшую часть Америки. Но то, что он узнал об этой части, дало очень много и для познания материка в его целостности. Это случилось потому, что он впервые в такой полной мере показал, что такое настоящее географическое исследование. И еще потому, что общая «картина мира», или, как он говорил, «физика мира», или, что то же, поиски «всеобщих связей», всегда для него оказывалась центром и сутью научной работы. Точка зрения универсального ученого неизменно руководила им. Дисциплин много; но наука — так хочет оказать, так подтверждает свою старую мысль всей своей деятельностью Гумбольдт — едина; ведь один объект у нее — мир!
«Заниматься всем? Это значит не заниматься ничем!» — морщилась, от времен Гумбольдта и до наших дней, та близорукая мелюзга, которой суждено было скоро переполнить буржуазные университеты и институты. «Наука — это мы», — вещала мелюзга, на свой лад приспособив похвальбу Людовика XIV. Великая наука должна перестать существовать, разъятая, растерзанная на тысячу частей; ученому нет дела ни до общественной жизни, ни до природы, ни до красоты, ни до открытий, сделанных на соседней кафедре. Что же? «Специалисты, подобные флюсу» (по словам Козьмы Пруткова), уткнутся каждый в свою лабораторную посудинку…