Вульгарно-социологическая критика была честнее либеральной: никаких попыток стать советским писателем Грин не предпринимал, если только не считать написанной в конце жизни «Автобиографической повести», да и то, при всем отрицании старой жизни, никаких реверансов в сторону новой в ней нет. А за то, что позднее, в 60-е годы, его запишут с самыми добрыми чувствами в советские писатели и романтики социализма наши лучшие гриноведы, Грин ответственности не несет, подобно тому, как, по меткому и печальному выражению Бориса Пастернака, Маяковский неповинен в том, что его стали, точно картофель при Екатерине, принудительно вводить во времена Сталина.
«Октябрь открывает А. Грину безграничные перспективы в утверждении эстетического идеала. Романтик всем существом своим ощутил историческую новизну социалистической яви и скоро осознал бесповоротную обреченность извечной романтической антиномии: противоречия идеала с действительностью. Открывалась блистательная возможность для утверждения осуществленного идеала»,[275] – утверждал Н. А. Кобзев.
Что на это сказать? «После» не значит «потому что». Творчество Грина просветлело не благодаря революции, а вопреки ей, просветлело по иным причинам и очень ненадолго. В оценке Ковского, вернее всего, сказалась эпоха шестидесятничества с ее иллюзиями и надеждами, стремлением к социализму с «человеческим лицом», и в Грине тогдашняя интеллигенция искала и находила союзника.
«Появившись вновь на книжных прилавках в 1956 году, произведения Грина не просто вернулись к ожидавшему их читателю, но прозвучали особенно сильно в обстановке общественного подъема, переживаемого страной. Благотворные процессы роста общественного сознания, подъем чувства личности, усиление внимания к внутреннему миру человека, вопросам этики, эстетическому идеалу – все это способствовало обострению внимания к романтическому направлению в искусстве вообще и к творчеству в частности… Гриновская концепция человека поразительно соответствует обостренному интересу наших современников к проблемам нравственного и эстетического идеала, проблемам, выдвинутым на первый план, как мы уже упоминали, определенными сдвигами в общественной жизни страны за последнее десятилетие».[277]
Стремление использовать Грина в качестве союзника в борьбе с культом личности, опираясь за здоровые силы в обществе и партии, исторически понятно, но сам Грин тут ни при чем. Реальные факты говорят о том, что он не принял советскую жизнь и эту литературу еще яростнее, чем жизнь дореволюционную: он не выступал на собраниях, не присоединялся ни к каким литературным группировкам, не подписывал коллективных писем, платформ и обращений в ЦК партии, рукописи свои и письма писал по дореволюционной орфографии, а дни считал по старому календарю. Он не ездил в писательские поездки и командировки, не участвовал в дискуссиях, этот фантазер и выдумщик – говоря словами писателя из недалекого будущего – жил не по лжи, был одинок и твердо знал, что его внутренний мир интересен лишь немногим.
Если С. Есенин искренне, нет ли, писал в 1923 году в «Известиях»: «Я еще больше влюбился в коммунистическое строительство. Пусть я не близок коммунистам, как романтик в своих поэмах, я близок им умом и надеюсь, что буду, быть может, близок и в своем творчестве»,[278] ничего похожего у романтика Грина не найти.