Естественно, что вполне на почву фантазии становится Герцен, когда он переходит к предсказаниям будущего. По его мнению, «одно утешение и остается, что будущие поколения выродятся еще больше, еще больше обмелеют, обнищают умом и сердцем, им уже и наши дела будут недоступны, и наши мысли будут непонятны. Народы перед падением тупеют, их понимание помрачается, они выживают из ума, как эти Меровинги, зачинавшиеся в разврате и кровосмешениях и умиравшие в каком-то чаду, ни разу не пришедшие в себя; как аристократия, выродившаяся до болезненных кретинов, измельчавшая Европа изживет свою бедную жизнь в сумерках тупоумия, в вялых чувствах, без убеждений, без изящных искусств, без мощной поэзии. Слабые, хилые, глупые поколения протянутся как-нибудь до взрыва, до той или другой лавы, которая их покроет каменным покрывалом и предаст забвению летописей. А там? А там настанет весна, молодая жизнь закипит на их гробовой доске; варварство младенчества, полное неустроенных, но здоровых сил, заменит старческое варварство; дикая, свежая мощь распахнется в молодой груди юных народов, и начнется новый круг событий и третий том всеобщей истории. Основной тон его мы можем понять теперь. Он будет принадлежать социальным идеям. Социализм разовьется во всех фазах своих до крайних последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания и снова начнется смертная борьба, в которой социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущею, неизвестною нам революцией… Вечная игра жизни, безжалостная смерть, неотразимая, как рождение, corsi е ricorsi[27] истории, perpetuum mobile маятника».
Скабичевский совершенно прав: Герцен на самом деле слишком много фантазирует, когда говорит о будущем, он слишком субъективен, слишком лирик, чтобы можно было положиться на его предсказания. Но в статье «С того берега» есть другая сторона, обратить внимание на которую мне представляется безусловно необходимым. Статья – свидетельство того, что Герцен если не первый понял, то по крайней мере первый отметил совершенно особенный характер революции 1848 года.
Социалисты ведут с нее свою эру. В февральские дни шла речь не о конституциях, не о праве народностей на самостоятельное существование – хотя и это все было, – а о том, должны ли существовать
После 1848 года слова «свобода», «республика», «парламент» утеряли значительную долю своего обаяния; из области политической и религиозной центр тяжести европейской жизни переместился в экономическую. Как ни резка формула: «Die Socialfrage ist die Magenfrage»[28] – она справедлива.
В Западной Европе теперь нет классов, нет сословий; или, лучше сказать, там только два класса, два сословия: собственники и пролетарии. Как две враждебные армии, стоят они друг против друга: посреди ровное поле, на котором в 1848 году и произошла решительная стычка. Победа, разумеется, осталась на стороне первых. Все правительства и элементы порядка примкнули к ним. Стычки с той поры не прекращаются; они обагрили кровью Париж в дни Коммуны, переметнулись за океан, в Америку, и стали там почти обычным явлением.
Перед грозным вопросом труда бледнеют все остальные.
С 1848 года политические и социальные реформаторы разделились и пошли по разным дорогам. Маццини – демократ и революционер – стал писать брошюры против социализма; для либералов Маркс не может представляться иначе, как чудовищем; Лассаль всю жизнь вел жестокую борьбу со свободомыслящими. На знамени одних было написано: «Свобода и прогресс», на знамени других: «Право труда».
Вот что Герцен понял и вот что он первый высказал. Увидя, что, не разрешив вопроса о труде, нельзя сделать и шагу вперед, он отшатнулся от либерализма и либеральной Европы; откровенно сказал он им: «Вы пережили себя, вам нечего больше делать». Но может ли не только либеральная Европа, а Европа вообще разрешить социальный вопрос? Прямо Герцен никогда не отвечал на это, он ограничивался утверждением, что, не разрешив его, Европа погибнет. Во всяком случае он предвидел долгую, упорную борьбу, – борьбу целых столетий.
Сила европейского мещанства, его живучесть поражали Герцена. Он презирал мещанство, относился к нему резко и круто и все же сознавал, что история принадлежит ему, надолго ли – Бог весть.