10 февраля 1829 года, проведя весь день у изголовья матери, все еще лежавшей без движения, с наступлением вечера Александр отправился в театр, где за несколько часов должна была решиться его судьба. Молодого человека терзали одновременно и горе сына, и мучительная тревога автора – не много ли это для одного? Прижимаясь к стенам, словно преступник, он пробрался в маленькую ложу, устроенную прямо на сцене. Вторую ложу заняла сестра, пригласив туда Буланже, Виньи и Гюго. Вскоре зал заполнился публикой, послышался приглушенный шум, напоминавший морской прибой. Ни одного свободного места. Билеты выхватывали из рук у перекупщиков, не глядя на цену, чуть ли не дрались из-за них. В ложах, отведенных гостям герцога Орлеанского, красовались чужеземные принцы, увешанные орденами. В остальных ложах разместились все парижские аристократы, все дипломаты и все известные политики. Женщины с обнаженными плечами, с диадемами на головах, переливались драгоценными камнями и поблескивали стеклами лорнетов, разглядывая законодателей мод и светских львов.
Наконец дали сигнал, занавес поднялся, со сцены в партер потянуло сквозняком. Представление началось. Экспозиция показалась несколько затянутой, но несколько особенно удачных реплик были встречены аплодисментами.
В антракте Александр сбегал домой узнать, как чувствует себя матушка. Сиделка его успокоила: госпоже Дюма стало лучше, она задремала. К тому времени как он вернулся в театр, второй акт уже начался, и зал, как ему показалось, был совершенно захвачен действием, развивавшимся все стремительнее. А в третьем акте, когда герцог де Гиз ворвался в спальню жены и, стиснув ей руку латной рукавицей, заставил написать записку Сен-Мегрену, вызывая его на роковое свидание, по рядам прокатилась волна испуга. Эти решительность и грубость, этот женский крик боли были столь непривычными на сцене, что одни зрители возмутились, а другие захлопали. Вложив в уста отчаявшейся герцогини восклицание: «Генрих, мне больно!.. Вы причинили мне чудовищную боль!» – Александр даже представить себе не мог, как подействуют на публику, привыкшую к напыщенной декламации, эти простые, будничные, самые обычные слова. По восхищенному шепоту, которым была встречена его смелая находка, он понял, что одной этой фразой выиграл партию. Теперь окончательно покоренный зал с нетерпением дожидался, чтобы сработала западня, расставленная герцогом де Гизом. Александр еще раз сбегал домой, чтобы поцеловать глубоко спящую матушку, сожалея о том, что она не может разделить с ним радость, – и вот он уже снова сидит в своей маленькой ложе, прислушивается к каждому шепоту и шороху, доносящимся из зала, заполненного толпой незнакомцев, которых он поклялся завоевать. И завоюет!
Успех по мере приближения к развязке, несомненно, возрастал. Когда Сен-Мегрен, поняв, что оказался в западне, выпрыгнул в окно и его окружили сбиры, которыми командовал Майенн, зрители затаили дыхание. Падая, он поранился. Сможет ли он убежать? Или падет от рук убийц? Герцог де Гиз подтащил герцогиню к открытому окну, бросил Майенну ее платок и крикнул: «Ну, а теперь сдави ему горло этим платком; так ему будет приятнее умереть – на платке вышит герб герцогини де Гиз!» Реплика попала в самую точку. Публика содрогнулась, по залу словно пробежал электрический ток. Клака неистовствовала. Едва ли не из каждого ряда летели восторженные возгласы. Когда Фирмен снова вышел на сцену, чтобы назвать имя автора, бурные овации зала помешали ему говорить. В конце концов он все же смог объявить, что сегодняшнего триумфатора зовут Александр Дюма. «Сам герцог Орлеанский, стоя с непокрытой головой, слушал, как произносят имя его служащего»,[43] – с гордостью оглядываясь на прошлое, напишет Дюма.
После премьеры молодые длинноволосые романтики торжествовали победу. Выбежав в фойе, они принялись плясать вокруг бюста Расина с воплями: «Обскакали Расина! Обскакали Вольтера! Расин – просто-напросто мальчишка!» Пришлось вмешаться, чтобы не дать им выбросить в окно мраморные изваяния прославленных в прошлом авторов. Александр про себя подумал, что они все-таки перегнули палку, и решил держаться подальше от этих святотатственных выступлений. Он мирно вернулся домой к Мари-Луизе, которая во время триумфа сына продолжала спать. «Мало у кого в жизни происходили такие мгновенные изменения, какие произошли в моей за те четыре часа, пока длилось представление „Генриха III“, – напишет Дюма впоследствии. – Еще вечером я был никому не известен, а назавтра, хорошо ли, худо ли, мной был занят весь Париж».[44]