Я сижу на чёрном камне у чёрного моря. Нет, не имя собственное. Оно действительно чёрное. Чёрное небо. Чёрные облака. Чёрный закат. Чёрный песок. Но это не похоже на детскую страшилку, и шины тут никто не жёг. Воздух свежий. Тоже — чёрный. Но всё это чёрное — богаче любой радуги. Он дышит, играет, живёт. Вряд ли это объяснишь кургузыми словами. И это не сон. Я — там. Сижу на камне. Отнюдь не в позе роденовского «Мыслителя». А в костюме «гламурной кисы», который я изредка надеваю, стряхнув пыль. Закинув ножку на ножку, куря сигаретку, изящно двигая ручками. Я сижу и в то же время — иду. Нет, не двигаюсь. Именно иду. В солнечном сплетении у меня… Тут поймут пишущие, вырезающие лобзиком и любые причастные к творческому акту. В солнечном сплетении у меня предчувствие. Которое мучительно-приятно. Которое не родишь, не схватившись за кисть, перо, молоток, клавиатуру. Вот оно есть. И оно — болит. И оно — прекрасно. Именно в таком состоянии можно писать сутками, нервно курить… Жить одному в черноте, которая ярче пёстрых калейдоскопов. Которая — душа. Которая всегда ускользает, пока мы живы. И мы лишь касаемся этого несовершенными органами чувств. Это невозможно вспомнить, как невозможно помнить оргазм. Это невозможно ощущать дольше, чем прыжок в пропасть, когда ноги отрываются от края изведанного. Оно — огромно. И оно — ничтожно мало. В этом — всё. И в этом — ничего. Я докуриваю сигарету, сидя на чёрном камне. Мне безумно жаль последней затяжки — отчего-то она самая… солнечная. Я тяну её… Я ещё не дошла. Но сигарета скурена до чёрного фильтра…
Боже, какая ты красивая. Даже здесь. Даже сейчас. — Серёжин голос.
— Ха! Представляешь, как бы великолепно я смотрелась в гробу.
— Ну, привет! На манеже всё те же! Добро пожаловать в наш говёный мир! — Лёха!!! Какой у него всё-таки сексуальный голос.
— Чего желаем?
— Хочу, чтобы Серёжа объяснил мне, какого… он всё время спрашивает женщин: «Тебе трубочка не мешает?», когда они говорить не могут, и чтобы вы дали мне затянуться сигаретой.
— Первая воля ожившей?
— Ага.
Дали. Это была самая прекрасная сигарета. Скуренная до самого фильтра. В нарушение всех больничных правил.
Со мною случился синдром Мендельсона[45]. Коллеги в курсе. Пару дней я отдохнула на ИВЛ. Потом ещё немного пометалась между небом и землёй на райских волнах омнопона, морфина и промедола[46], окончательно придя в себя на девятнадцатые сутки. Похудевшая на четырнадцать килограмм. С флебитом[47]. С гемоглобином ниже порогового для покойников, потому что ещё кровотечение было. И по-неземному красивая, если верить очевидцам.
Кто виноват в том, что у меня случилась эклампсия[48]? Кто виноват в том, что случился синдром Мендельсона? Можно долго и нудно искать дефектуру[49] и обвинять Алексея Александровича и Сергея Алексеевича, господа бога, партию и правительство, систему образования и Минсоцздрав.
А вам не приходило в голову очевидное?..
Никто не виноват.
А я хочу сказать спасибо. Своим друзьям и коллегам. Акушерам-гинекологам, анестезиологам-реаниматологам, хирургам, урологам, неонатологам, кардиологам, травматологам, патологоанатомам и всем-всем-всем, кто не ищет виноватых, а решает проблему. Да, они не ангелы. У них нет ключей от райских врат, посохов на все случаи жизни, и они бывают грубы. Они матерятся и совершают ошибки. Порою — грубые. А порою от них ничего не зависит. Они взвешивают пользы и риски. Промедление может стоить пациенту жизни. А невыполненная декомпрессия желудка[50] — синдрома Мендельсона. С одним маленьким, но толстым и длинным «но». Не будь Лёшка так оперативен — не скакала бы моя дочь сейчас по Бородинскому полю на коне по кличке Пилигрим.
А что до перинатальных матриц… Да фиг бы с ними, в конце концов! Мне совершенно наплевать, какими обобщающими терминами на этой планете называют дружбу, верность, любовь и истинный профессионализм! Во веки веков.
Аминь.
Реверсы
Неколлегиальные истории-реверсы обо всём — врачах-убийцах, чайдд-фри с элементами физиологического натурализма.
Написано с особым цинизмом.
Нервным, блондинкам и пекущимся о судьбах русской литературы к прочтению строго не рекомендовано.
Покурила и вышла. Через две недели. Будь я не отъявленной блондинкой, а умной женщиной — я бы год возлежала на одре, томно угасая, укрытая одеялами из розовых лепестков. Но я была легка на подъём, нездорова на всю голову и не натягивала тесные многие печали на свои толстые многие знания.