«Явился великий князь и потом царь московский и всея Руси, наследственный и самодержавный. Отношение земли и государства, народа и правительства, прежняя взаимная доверенность: – были основою их отношений. Подобно тому, как князь созывал вече, царь созывал земскую думу или земский собор. Народ не требовал, чтобы государь спрашивал его мнения. Государь не опасался спрашивать мнения народа. Кто читал эти думы, тот знает, как просто излагалось в них дело. Спрашивали обыкновенно выборных от всех сословий; они говорили: мысль наша такова, а там, как будет угодно государю. Не личное самолюбие, не гордость западной свободы была здесь, а обоюдное искреннее желание пользы. Здесь не ораторствовали, а говорили, и слово не превышало дела».
Или:
«Русь не понимала рабства, – намечал в общих чертах Константин Сергеевич свою главную мысль, – к тому же в ней нет ни либерализма, ни рабства. Свободная страна, Запад начал с рабства, прошел сквозь бунты и хвастает холопской дерзостью либерализма».
«Запад имеет опытность греха; он уж узнал все мерзости и установил свои отношения. Кому же, как не лисе, все лисьи норки знать? Русь не имела этой опытности и поневоле попала в рабство».
«Большая разница между грехом и пороком. В древней Руси есть грехи, но нет пороков». Вот бы где побывать!
Читатель, наверное, спросит, с какой это стати так долго удерживали его внимание на учении, которое, созданное кабинетным иллюзионером и мечтателем, давным-давно отжило свой век.
Но, во-первых, чем богаты – тем и рады. Славянофильство – во всяком случае – единственная оригинальная система русской философской мысли, во-вторых, – сила ее совсем не в аргументах, вообще слабых и слишком произвольных.
Аргументы эти едва ли могут убедить кого-нибудь в настоящее время, но они как нельзя более характерны для понимания духа создавшей их эпохи и того класса общества, к которому принадлежали их защитники.
Как видит всякий, в системе Аксакова все сводится к противоречию между понятиями «моральность» и «легальность». Одна сила светлая, другая – темная. Одно начало – западноевропейское, другое – наше, русское, историческое и в то же время национальное. «Моральность» опирается на любовь, на доверие, вообще на внутреннего человека, на божественную искру, заложенную в каждом из нас; легальность – на свод законов, статьи и уставы, словом, – на внешнюю силу и на права, приобретенные насилием. Никто и теперь не может сомневаться в том, что моральность выше легальности, что жить «по-Божьи» куда лучше, чем по уставу или по принуждению; но разве история выбирает когда-нибудь между лучшим или худшим в нравственном смысле этих слов? Она идет своей дорогой, и эта дорога удобства или, вернее, соотношения общественных сил. Она всегда давала и дает перевес сильному над слабым и, прежде чем наградить человека правами, говорит ему: сначала приобрети их, а потом сумей защищать. Ничего сентиментального, сердечного нет в прошлых летописях земли, сострадание и жалость доступны личностям, а не массам, любовь руководит отдельными поступками, но бессильна против хода общественной жизни. Эта последняя знает свою богосправедливость, но и справедливость является часто механической и внешней. Успех исторической борьбы обуславливается не
Но она была совершенно недоступна К. Аксакову, как недоступна она теперь графу Толстому. Напротив, все толкало славянофильского пророка в сторону ее отрицания и полного пренебрежения ею. Он органически не мог не признавать превосходства моральности над легальностью уже потому, что ключом для понимания всех жизненных явлений, основой, на которой он воздвигал все свои идеалы, была