Заподозрить К. Аксакова в неискренности и в преднамеренном разукрашивании – совершенно невозможно. Мужицкой жизни он, в сущности, не знал и не видел, по характеру же своему он был склонен рассматривать все через розовые очки. «Все дело тут в том, что, упрекая других в кабинетности и незнании народа, К. Аксаков, как улитка проживший всю свою жизнь в раковине отцовского дома, сам более других был в этом повинен и считал „знанием“ народа изучение былин Владимирова цикла и летописей». Поневоле ему все мерещились Ильи Муромцы да Микулы Селяниновичи. Живые же люди, с которыми ему пришлось водить дружбу после разрыва с кружком Станкевича и Белинского, – все эти Хомяковы, Аксаковы, Киреевские, наконец, собственный отец его – были люди очень богатые и добрые, не имевшие решительно никакой надобности и никакого расположения сколько-нибудь дурно обращаться со своими крестьянами. «Если мы вспомним, – говорит С. А. Веслеров, – с каким добродушием относился Сергей Тимофеевич к крепостному праву, то нам станет вполне понятным, что и в сыне его, раз он жизни не знал, только теоретические импульсы могли создать иное, более озлобленное отношение. Но именно теоретические-то импульсы и направляли его на иные пути борьбы. Те импульсы, которые вдохновляли бывших друзей Константина Сергеевича на возможно резкий протест против темных сторон крепостного права, для него были несимпатичны уже в источнике своем, потому что помимо того, что они шли с Запада, они говорили о вражде и фрондерстве, столь нелюбимых им. Общее же его миросозерцание и склад восточно-русской натуры гнули в сторону усматривания положительных сторон. Конечно, это не умаляло степени нелюбви Константина Сергеевича к крепостному праву, в ненависти к коему он едва ли уступал кому бы то ни было. Но со стороны, т. е. для читателя, получалось очень странное впечатление, получался тот совершенно неуместный мажорный тон, то идиллическое изображение крепостного быта, по поводу коего каждый крепостник мог сказать: „зачем отменять крепостное право, когда при нем так хорошо живется народу?“
Живую нравственную связь между людьми К. Аксаков нашел в крестьянском мире. Но этот мир был ничем иным, как обломком древнерусского строя, к выяснению и восхвалению которого направлялись все усилия К. Аксакова как историка. Нечего и говорить, что субъективные элементы его мышления находили и здесь обширное для себя поприще – ничуть не меньше, чем в исторической комедии «Князь Луповицкий». В сущности, Аксаков – эта резко выраженная, чуткая индивидуальность – не знал себе никогда удержу. Он не мог сообщить факта, тем менее истолковать его, не придавши ему окраски собственной личности. «Верю, потому что люблю, и хочу верить, отрицаю – потому что ненавижу и не хочу верить» – вот до чего доходил его субъективизм. Вообще, мне думается, что защитникам субъективного мышления в социологии или где там было бы небесполезно перечитать сочинения К. Аксакова. Перед ним – они робкие дети, слепцы, поющие Лазаря и неуверенно ступающие за поводырем. «Учитель» не боялся. Он известен, например, как автор многих прекрасных филологических работ, и несомненно, что они были бы образцовыми, если бы не этот, излюбленный некоторыми нашими профессорами, «субъективизм мышления». Образчики его преинтересны.
Начать с того, что в самые мелочные, чисто специальные вопросы он вносил весь запас своего обычного страстного отношения. Как уже заметил П.А. Безсонов, Константин Аксаков «особенно
П.А. Безсонов констатирует приведенные факты с чувством умиления, видя в них доказательство того, что Константин Сергеевич держал свое знамя «грозно и честно», поражая им в самое сердце ненавистное «съ»… Зато филологические теории распускались пышно и разноцветно.
Главная теория заключалась во вредоносном влиянии на русскую грамматику иностранных веяний. Эти воззрения принадлежали не только иностранцам по паспорту, но и иностранцам в сердце своем, хотя бы и чистокровно русским.