В апреле 1844 года Сергей Тимофеевич писал Гоголю: «Мы сошлись с Языковым». И это произошло во многом благодаря Николаю Васильевичу, который сделал Языкова как бы посредником в переписке между собою и Аксаковым, в тех поручениях, которые он им обоим давал. Хотя лично с Языковым Гоголь познакомился только в 1839 году, за границей, то есть гораздо позже, чем с Аксаковым, он прекрасно знал его и раньше как поэта, с восторгом говорил и писал о его стихах. Тогда же, познакомившись за границей, они совершили поездку по Италии, вместе жили там. Среди друзей Николая Васильевича Языков был одним из первых, кто принял на себя бремя наставлений Гоголя с самого же начала его духовного перерождения. Наставления эти не были тягостны для Языкова хотя бы и потому, что, близко, в совместной жизни узнав Гоголя, он убедился, что советы эти даются Гоголем не только в поучение, в помощь ближним, но и в исправление себя, ибо, по его словам, давая советы другим, сделается стыдно самому, когда не исправляешься сам. Гоголь, стало быть, сам жаждал исправиться, наставляя других, понимая, какая пропасть лежит между стремлением к идеалу и его осуществлением. Когда Языков сообщил ему, что его огорчают неприятные слухи, рассеиваемые о нем, Гоголе, то получил ответ обезоруживающий: «Если бы я, положим, и оправдался во многом, то разве это послужило бы доказательством, что во мне нет других, не менее дурных качеств?» И здесь неуместны никакие поблажки со стороны друзей, вежливые уклонения и недоговаривания! Здесь больше подходит прямота Погодина, чем любовь да ласки Аксаковых, он так и писал своим московским друзьям, требуя от них слов простых и жестких: «словом, превратитесь в отношении ко мне все в Погодина и рубите прямо сплеча, не разбирая, прав ли я или виноват». Кстати, бедный Погодин мог и запутаться, не зная, с какого бока на него взглянет Николай Васильевич, в какой реестр занесет: то назовет его «душа моя и жизнь», то бессовестным, то неряшливым во всем, в том числе и в слоге, в ученых занятиях и т. д. Но скорее всего угодил он, Погодин, по воле Гоголя в Собакевичи, потому о нем и пишет Гоголь, как о Собакевиче: «Ты хватил сгоряча топором там, где следовало бы употребить инструмент помельче»; самоуправно, без ведома самого писателя, Погодин приложил к «Москвитянину» портрет Гоголя и «пришипился, как бы ничего не было» (точно как и Михаил Семенович Собакевич пришипился, отделавши целиком с аппетитом громадного осетра у губернатора), на этот раз портрет Погодина «обломился всей своей медвежьей натурой», наподобие все тому же Собаке — вичу. Но могли попасть в персонажи «Мертвых душ» и другие друзья Николая Васильевича, положим, те же Аксаковы с их безграничной, ну не маниловской ли любовью к нему (о них он и скажет в письме к А. О. Смирновой-Россет, что Аксаковы способны залюбить его до смерти).
В августе 1843 года Языков возвратился в Россию, в Москву, поселившись в Малом Власьевском переулке, в доме княжны Гагариной. По этому адресу и потекли письма Гоголя. И почти в каждом письме в конце его приписка: спросить у Аксаковых, получили ли они его письмо, почему не пишут, поблагодарить их за милые письма и т. д. Почти каждое письмо Гоголя к Языкову собирало вместе Николая Михайловича и Сергея Тимофеевича. О чем бы ни говорили — о своих общих московских приятелях, особенно о Хомякове (он был женат на сестре Языкова, каждый из них называл друг друга братом), о деревне (Языкова тянуло в родную симбирскую глушь, отдохнуть от города), о литературных делах, — все сводилось к Гоголю. Николай Михайлович вспоминал их совместное римское житье-бытье, как Гоголь работал над «Мертвыми душами», ничего слаще этого названия не было для слуха Сергея Тимофеевича.
Так Языков сделался необходимым человеком для Аксакова, будто они век знали один другого. Однажды (это было в конце апреля 1845 года), узнав о полученном Языковым письме Гоголя (а это значило, что и к нему, Аксакову, есть у Николая Васильевича дело), Сергей Тимофеевич вместе с Константином отправился в Серебряный переулок, где жил теперь Языков. Как и ожидал, он застал хозяина сидящим в кресле, задумчивым, тихим. Сергею Тимофеевичу, который сошелся с уже больным Языковым, странно было представить его в той «хмельной» молодости, когда он, студент Дерптского университета, писал стихи, славившие любовь, поэзию, вино. Тот хмель прошел, но познал Языков теперь уже больше как человек, чем как поэт, другой хмель, о каком писал ему Гоголь, имея в виду некоего мужа, который «как бы вдруг пробуждается в великую минуту и так же запоем, как способен один только русский, который с горя вдруг вдается в пьянство, так же запоем из пьянства входит в трезвость души, великодушно объявляет брань самому себе, загорается еще сильнейшей жаждой небесного, чем всякий другой, и становится таким образом возвышеннее даже того, кто всю жизнь провел в честности».