Уже целый месяц продолжалась эта блаженная для обоих жизнь, пока не нарушилась одним обстоятельством. Однажды жена Державина, встречая Аксакова, вежливо предупредила, чтобы он не беспокоил Гаврилу Романовича декламацией, которая так раздражающе и вредно действует на него, что он заболел. К слову сказать, доведенный чтением до болезненного состояния, Гаврила Романович, в свою очередь, своим бурным слушанием усиливал в декламаторе его взвинченную страстность, по-своему мучил его. В кругу знакомых заговорили, что Аксаков
Знакомство с Державиным на всю жизнь сохранилось в памяти и в сердце Аксакова, как благословенный дар судьбы, путь его жизни оказался озаренным последними днями великого поэта, и благодаря чему же? Единственно, как он считал, благодаря его чтению.
Об одном мог бы жалеть Сергей Тимофеевич… Он проводил время с Гаврилой Романовичем за декламацией его стихов, не обратив внимания на его автобиографические «Записки», которые он, по собственным словам, «видел, перелистывал, но не читал». Эти «Записки известных всем происшествиев и подлинных дел, заключающие в себе жизнь Гаврилы Романовича Державина» были закончены Державиным еще в 1812 году и впервые увидели свет только в 1859 году (будут напечатаны в журнале «Русская беседа» в год смерти Аксакова). Кто знает, прочитай он эту державинскую прозу, удивительно сильную, резко образную, близкую по языку к народной разговорной речи, не открыл ли бы он для себя еще до знакомства с Гоголем (который перевернул, как ниже увидим, его представления об искусстве) неприкрашенную действительность в литературе, реалистическую мощь характеров? И не освободился ли бы он раньше от ложно классицистического влияния, которому был подвержен до того, как узнал Гоголя, художника и человека? (Кстати, сам язык державинских «Записок», иногда грамматически неправильный, но глубоко русский по духу в своей самобытной неправильности, напоминает гоголевский язык.) И еще. Державин казался молодому Аксакову поглощенным только одним — слушанием своих стихов. И сам хозяин виделся гостю сугубо бытовым, домашним. Но этот старец, в колпаке, в шелковом шлафроке, подпоясанном шнурком с кистями, в домашних туфлях, познал самые высоты государственной службы: был статс-секретарем Екатерины II, финанс-министром при Павле, юстиц-министром при Александре I. И бремя этой государственной ответственности, касавшейся России, продолжало жить в нем, судя по его «Запискам», и домашняя его жизнь была действительно только поверхностью айсберга. Вместе с тем, в сокровенных глубинах его духа неотступной была мысль о тщете земной, о всепоглощающей, всепожирающей реке времени. На той же аспидной (грифельной) доске, на которой Державин написал стихи на чтение Аксаковым его произведений, он вскоре, за три дня до смерти, напишет знаменитые строки:
Впоследствии, спустя десятилетия Сергей Тимофеевич вспоминал, как «содрогнулся» Державин, слушая свою оду «На смерть князя Мещерского», — стихи о смерти, которая «точит лезвие косы» на все живое, сущее в мире.