В перерыве актеры и актрисы окружили директора театра и гостя; Кокошкин, представляя Аксакову всю труппу, не поскупился на самые лестные слова, какие только можно было сказать о приятеле. Мочалов тихим голосом, так странно непохожим на его только что звучавший на сцене чудный тенор, мягкий и звучный, нежный и сильный, отвечал на расспросы стоявшего рядом с ним возбужденного Аксакова. Сергей Тимофеевич был хорошо знаком с отцом Павла, недавно умершим Степаном Федоровичем, талантливым актером и добрым человеком. Десять лет тому назад, уезжая из Москвы, Аксаков встретился со стариком Мочаловым у него дома, и тот попросил его послушать, как вместе с сыном и дочерью они исполнят сцены из пьесы, взятой им себе в бенефис. «Паша, Маша! — закричал он. — Ступайте сюда». И, указывая на явившихся Пашу и Машу, он сказал: «Это мой сын Полиник, а это моя дочь Антигона, а сам я Эдип». И тут же втроем, всей семьей, они разыграли несколько сцен из пьесы «Эдип в Афинах». Аксаков когда-то был в восхищении от игры старика Мочалова в лучших ролях, но талант актера не получил развития из-за недостаточного трудолюбия, понимания и изучения искусства. И уже банальными приемами становились некогда заразительные сценические порывы. Аксаков, оказавшись единственным зрителем будущего бенефисного представления, досадовал на молодящегося старика Мочалова в роли Эдипа, но тут же и забыл о нем, захваченный целиком Мочаловым-сыном в роли Полиника. Уже тогда в шестнадцатилетнем артисте проступал талант необыкновенный. И вот спустя десять лет Сергей Тимофеевич увидел Павла Мочалова в расцвете его изумительного таланта, его игра показалась ему самим совершенством. Поговорив с ним, Аксаков подошел к Щепкину, поглядывавшему на него с мягкой улыбкой, и они вступили в разговор словно были уже давно знакомы.
Сергей Тимофеевич не мог в тот раз до конца быть на репетиции, он должен был увидеться со знакомыми, которые ждали его, но на другой день он опять приехал в Большой театр, теперь уже на спектакль все того же «Аристофана». Более чем вчера кинулась в глаза огромность и высота зрительного зала, ярко освещенного, с наполненными блестящей, нарядной публикой партером и пятью ярусами, пленяющего великолепным убранством, соразмерностью архитектуры, легкостью лож, галерей и балконов, которые, казалось, держались в воздухе без всяких опор. Но сердце театрала взыграло еще ретивее, когда открылась видимая хорошо отовсюду, с самых дальних и верхних мест, огромная сцена с превосходными декорациями, представляющими площадь в Афинах, и когда в действие вступила масса театрального народа, изображающая греков, жрецов и вакханок. Он как бы попал на площадь в Афинах и сам участвовал (на то он и сам актер!) в происходящем. Щепкина он видел на сцене в первый раз и, уже зная по отзывам, что это первоклассный артист, удивился ничтожной роли, в которой он был занят. Тот вышел на сцену, чтобы произнести несколько ничего не значащих строк. Правда, актер и здесь сумел найти какую-то изюминку, произнеся ничем не примечательный стих: «Гермес! Петух твой улетел» таким образом, что публика ответила громким смехом и рукоплесканием. Сидевший рядом с Аксаковым его приятель объяснил ему, что Щепкин, появляясь перед публикой на такое короткое время и всего с несколькими стихами, только исполнял с охотою пожелание сочинителя, хотевшего видеть его именно в этой роли.
Но от Мочалова в роли Аристофана Аксаков был в полном восхищении. Сколько силы чувства, огня было в его упоительно-страстном голосе! Как он прекрасен был собою и какое живое, выразительное было у него лицо! «Это талант необыкновенный, из него выйдет один из величайших артистов», — говорил он мысленно самому себе и по невоздержанности своей то же самое тихо повторяя соседу — директору театра Кокошкину, кивавшему в ответ согласно головой. И об этом же не переставал говорить Аксаков и во время антракта, разгуливая с приятелями по афинской площади среди греков, ставших, впрочем, опять театральным людом. Узнав, что Мочалов дик в обществе, никогда не бывает в литературном кругу, Сергей Тимофеевич загорелся желанием подружиться с ним, поделиться знаниями об искусстве, которых ему, по мнению Аксакова, явно недоставало. Аксаков так горячо был увлечен планом просвещения Мочалова, что не мог тут же, в антракте, не рассказать об этом приятелю, который отвечал ему такой речью: «Дай бог тебе удачи больше, чем нам; ты скорее нас можешь это сделать; ты ему не начальник, и твоя бескорыстная любовь к театральному искусству придаст убедительности твоим советам, которые подействуют на него гораздо лучше директорских наставлений. Я уверен, что Мочалов тебя полюбит, — а это самое важное».