Всю зиму Константин Сергеевич чахнул, весной ему стало совсем худо, лето не принесло облегченья, и его отправили на лечение за границу. Тамошние врачи-знаменитости дивились чахотке этого богатыря, снедаемого тоской по умершему отцу, в этом и была его болезнь. Лекарства уже не были нужны, все, что могли сделать доктора, — это предписать ему употребление винограда, а главное — развлечение, чтобы не было «нравственного напряжения», чтобы странный русский больной поменьше замыкался в себе. Советовали вообще побольше пользоваться теми развлечениями, зрелищами, которыми так желанна Европа для иностранцев, поехать на «увеселительные воды», а еще лучше — в Париж, где к услугам больного разные гулянья и забавные водевили. Но не для Константина Сергеевича были эти затеи. Да и дни его уже были сочтены. «Если бы не постоянно сочащаяся рана сердца, — писал Иван Сергеевич домой, в Москву, — для которой нет заживления, да и не хочет он заживления, то, — без малейшего сомнения, он, как говорит Шкода, мог бы вполне выздороветь и возвратить себе прежнее здоровье». Но плохим душевным целителем был венский доктор Шкода. Последнее, что могли предложить врачи, — это теплый морской климат. И вот он вместе со своим братом Иваном Сергеевичем, сопровождавшим и опекавшим его, отправился на греческий остров Занте. Это было второе и последнее совместное путешествие братьев. Прошло десять лет, как они вместе ездили в Ростов Великий, Углич, тогда Иван желал ближе свести старшего брата с действительностью. Теперь в этом уже не было нужды, тут была уже действительность иная, перед которой смолкают все практические вопросы. Пароход вез их к неведомым берегам. Константин Сергеевич, глядя с невыразимой грустью в волны, говорил брату: «Неужели, однако, уж и кончено? Как не ожидал я. Но чтоб так уж скоро, кто бы думал?»
Пустынный остров и стал последним земным пристанищем Константина Сергеевича. Чувствуя, что приближается конец, он пожелал исповедаться и причаститься. Русского православного священника в этих местах не было, нашли священника-грека, с трудом говорившего по-французски. На языке, на котором он всю жизнь избегал говорить, и исповедался умирающий. Грек, пришедший наскоро справить требу, был изумлен, слушая исповедь, видя такую твердость духа в человеке перед кончиной. И долго потом не переставал он удивляться, все просил — может ли он повидать близких, а главное — мать покойного, ему хотелось передать ей — праведник скончался, еще не видывал он, исповедник, ничего подобного в жизни. Он все хотел узнать: кто же этот необыкновенный человек? Кто же умер перед ним? Ему отвечали, что это был Константин Сергеевич Аксаков. И что можно было к этому прибавить?
А бедная мать, не вынесшая разлуки с больным сыном и месяц тому назад приехавшая к нему на остров вместе с двумя старшими дочерьми Верою и Любовью, убитая горем, отправилась в обратное путешествие с гробом первенца; Иван и его сестры неотлучно были при ней в дороге.
Исполнилось предчувствие Сергея Тимофеевича: не перенес его смерти старший сын, пережив отца всего на год и семь месяцев. Вскоре опять они были рядом — в могилах в Симоновом монастыре.
А Ольге Семеновне предстояло жить без Сергея Тимофеевича и старшего сына, и самым тяжелым, невыносимым для нее стало воспоминание о прошедшем. Спустя два года после смерти мужа и совсем недавней кончины первенца она писала Ивану: «Нынче мы… с Надей поехали в Симонов… там стояли обедню и воротились в два часа. Вера слава Богу, но боюсь начать чтение: прошедшее так живо представляется и такое прекрасное, одушевленное, и слишком рано утраченное прошедшее, что душа не выносит воспоминания, — вижу, что можно держаться внешнею жизнию, а душу нельзя тревожить».
Еще при жизни Константина, в годовой день кончины отца, Иван Сергеевич писал матери из заграничного далека. «У меня здесь оба портрета отесенькины, но в памяти моей живет постоянно один живой образ, с таким мирным и ярко-светлым внутренним выражением, сияющим таким светом, изнутри исходящим… что многое мигом мне становится ясно, мирно разрешается, и сам я согреваюсь душевно и становлюсь в теплое отношение к жизни. Я знаю, что Константин относится иначе и стоит в отрицательном, разрушительном отношении к жизни, я не думаю ни спорить с ним, ни упрекать его, но мне кажется, что он мало вникает в духовность земного поприща отесеньки на земле…» Но нелегко дается такое умиротворение, хотя и спасительно, умилительно оно для души, потрясенной утратой.