— Я тогда надеюсь, что вы не откажетесь быть гостем в моем доме?.. Подарите мне те дни, которые вы решили быть в Венеции. С тех пор как я видела ваши картины, я убедилась, как много общего в нашем искусстве…
Тальони отвела Айвазовскому русскую комнату. Когда он впервые переступил порог этой большой светлой комнаты, ему показалось, что он находится в одной из петербургских гостиных. На стенах висели портреты Пушкина, Жуковского, Лермонтова, петербургские пейзажи Воробьева, итальянские пейзажи Сильвестра Щедрина, Михаила Лебедева и три марины его — Айвазовского. На столе лежало много русских газет и журналов. Отдельно на небольшом столике были итальянские газеты со статьями о нем и о его выставках.
— Все это присылает мне из России муж моей дочери князь Трубецкой, — заметила Тальони на удивленный взгляд Айвазовского. — Я очень полюбила Россию за пять сезонов, что танцевала там, и теперь, покинув ее, я получаю каждое письмо, каждую книгу и журнал оттуда, как дорогую весть со второй родины…
…Настали дни, полные неизъяснимой прелести. Ни Тальони, ни Айвазовский не изменили свой распорядок дня: по-прежнему она утрами танцевала по нескольку часов, а он с восходом солнца писал в своей комнате.
Часов в девять из зала начинала чуть слышно доноситься музыка. Там, наверху, работала она… Как хорошо писалось в эти утренние часы под звуки рояля, сопровождавшие ее легкие движения!.. Они встречались в полдень за завтраком. Потом она шла к нему в комнату взглянуть на его работу, и он играл ей на скрипке. Затем Энрико подавал свою гондолу, и они странствовали по Венеции, пьянея от морского воздуха каналов.
— Сегодня я повезу вас в Скуола ди Сан Рокко, — сказала Тальони. — Это было благотворительное общество, и сюда пригласили Тинторетто, чтобы он расписал стены и потолки. Работа, которую он тут исполнил, колоссальна… Только титан мог создать то, что мы сейчас увидим.
Гондола причалила, и Айвазовский залюбовался двухэтажным зданием начала XVI века. Но Тальони уже торопила его. Они поднялись во второй этаж, в трапезную. На стене находилось «Распятие» Тинторетто. Это был целый мир, охваченный трагическим событием. В смятенном небе несутся грозовые облака, и под ними высится Голгофа, где потерялись люди и всадники, оглушенные страшным смыслом того, что свершается перед ними…
— А теперь взгляните сюда… — Тальони взяла под руку Айвазовского, указала на другую стену трапезной. — Вот его «Христос перед Пилатом…».
Гений Тинторетто перенес Айвазовского на ступени лестницы, ведущей во дворец Пилата — человека, которому все подвластно в порабощенной Римом Иудее. Уже ночная тьма сгущается. Это тьма последней ночи в жизни человека, приведенного на допрос к Пилату. Как он одинок!.. Нет в мире более одинокого человека, чем этот в белых одеждах, стоящий не перед наместником римского цезаря, а перед лицом самой судьбы…
Долго молчали Тальони и Айвазовский у великого творения Якопо Робуста Тинторетто, человека с мятущимся и тревожным духом.
— Это, по-моему, лучший образ Христа в мировом искусстве. Тинторетто трагически ощущал мир и поведал об этом раньше Шекспира. Даже скованный догмами католической церкви, он сумел в сюжетах из Евангелия показать человеческий дух в его великих взлетах и великих падениях. Но пойдемте теперь вниз, друг мой. Там, в нижней зале, его «Благовещение», которое мне особенно дорого…
…Тихая бедная комната Марии с каменным полом. Стоит соломенный стул, на котором она сидела и шила, негромко напевая, мечтая… Еще минуту назад она была обыкновенной скромной девушкой из бедной семьи. И вдруг в эту тихую комнату ворвался сонм ангелов, подобно огненному облаку, они славословят ее. Под их натиском рухнула стена комнаты, гремят ангельские голоса, поющие «Ave Maria». В смятении внемлет Мария грозной и радостной вести — она родит спасителя мира…
Солнечное тепло приятно охватило их после холодных зал Скуола ди Сан Рокко. Сиреневые облака легко плыли во влажно-бирюзовом итальянском небе, цветные отблески от пестрого шелкового зонтика падали на лицо и белое платье Тальони. И лицо было светлое, молодое…
— Как ему хорошо! — вздохнула она, указывая на крылатого льва, сидящего на высокой мраморной колонне. — Как далеко ему видно! Когда ясная погода, он даже видит со своей высоты Апеннины…
Айвазовский не отрывал взгляда от этого милого, полного простодушной застенчивой искренности лица, и ему казалось, что с ним в гондоле не прославленная, воспетая поэтами балерина, а молодая, наивная, только вступающая в жизнь девушка…
— Как хорош у вас, друг мой, этот полдень у святого Марка! Как тонко передали вы розовый перламутр солнечных лучей, прогревающих старые стены Дворца дожей, их розовые блики на крыльях бесчисленных голубей… Это самая чудесная из картин, которые вы написали у меня!..
— Тогда возьмите ее себе, Marie. Возьмите все мои картины, мою душу, сердце… Они давно принадлежат вам… — Айвазовский опустился на ковер у дивана, на котором сидела Тальони, и положил ей на колени голову.