На Арабатской улице Айвазовский сел в экипаж и велел кучеру ехать на Карантин. Экипаж проехал весь город, миновал Генуэзскую слободку и остановился невдалеке от домика, стоявшего отдельно от других у самой черты города. Айвазовский вышел из экипажа и не сразу пошел к одинокому жилищу. Иван Константинович некоторое время стоял, оглядываясь вокруг. «Да, теплая Сибирь… — невольно подумал он. — А пан Юзеф томится здесь уже более четверти века…» Иван Константинович вздохнул и направился к невысокому крыльцу. Но его уже увидели из окна, дверь распахнулась, и ему навстречу вышел высокий старик.
— Ну зачем же вы встали, пан Юзеф, зачем? — укоризненно-ласково говорит Айвазовский. — И как это Янко не доглядел…
— Так вы хотите, — негодует старик, — чтобы честь встретить вас выпала ему, а не мне?!
— Ну-ну, пан Юзеф, когда человеку нездоровится, то можно нарушить этикет…
— Нет, Иван Константинович, без этикета никак нельзя. Без него ни жить, ни умирать негоже… Это хорошо понимали прежние художники-баталисты. Как красиво лежат у них павшие воины на поле брани. Хотя в действительности это вовсе не так…
Старик еще долго продолжал бы свою речь, но у него началось удушье, и Айвазовский, взяв его под руку, бережно повел в дом. В большой горнице с низким потолком висели портреты Костюшко, Мицкевича, Словацкого, Шопена, портреты красивых дам с гордой осанкой. Пол был устлан ярким ковром, вдоль стен тянулись книжные полки, в углу у окна стоял письменный стол, заваленный фолиантами и рукописями.
Пан Юзеф нехотя усаживается в покойное вольтеровское кресло. Из груди его вырывается свистящее дыхание. Несколько раз он порывается возобновить разговор, но Айвазовский делает знак, чтобы он молчал. Художник разглядывает строгую, но вместе с тем кокетливую келью старого польского повстанца и вспоминает, как много лет назад к нему из Галиции приехал дядя, брат отца. С тех пор как его отец еще в юности разошелся со своими братьями из-за каких-то имущественных споров, родственники не поддерживали никаких связей. Уже после смерти отца он однажды получил письмо от дяди. Тот выражал восхищение его талантом, тем, что он прославил их род. На этом отношения снова оборвались. И вдруг после польского восстания 1863 года дядя появился у него и заклинал спасти их дальнего родственника, замешанного в мятеже, которому грозит ссылка в Сибирь. И хотя Айвазовский не сочувствовал антирусскому движению польской шляхты, он дал себя уговорить… Хлопоты в Петербурге увенчались успехом, и Юзефу Красовскому было разрешено поселиться в Феодосии, правда, под полицейским надзором…
Пока Айвазовский был погружен в воспоминания, старик отдышался.
— Извините, Иван Константинович, что из-за меня вы теряете дорогое для вас время, — старик отвел протестующий жест Айвазовского, — да, да, это так… Но я стал плох и должен сделать некоторые распоряжения. Поэтому я послал за вами. Несколько дней назад я окончил свои записки о польском движении и запер последние страницы в сундуке… Записки мои имеют важное значение. Я показал в них, как пагубно влияло на наше дело польское католическое духовенство…
— Пан Юзеф! — воскликнул Айвазовский и от неожиданности даже встал. — Что же вы так долго таились от меня и скрывали перемену в своих мыслях? Только разница взглядов на роль католицизма как-то отдаляла нас друг от друга все эти годы…
— Кто знает, Иван Константинович, возможно, наши споры и привели к полной перемене в моих взглядах… Я вам не говорил, но ведь прежние мои записки, оконченные года два назад, я сжег… Последний год я посвятил тому, чтобы их заново написать… Должно было пройти время, пока ваши слова отпечатались в моем мозгу, прожгли сердце… Я писал и слышал ваши слова, произносимые со страстью: «Нет в мире отцов религии, которые бы так систематически вели бы пропаганду против всего, что русское. Кто постоянно в Польше возбуждал против России? Все это — католицизм. Иезуитизм работает против всего честного, против самой религии, против семейной жизни, да и при случае, во имя бога и спасителя, стремится забрать все у умирающего, ограбить детей…» Эти ваши слова, Иван Константинович, не испросивши разрешения, я поставил эпиграфом к своим запискам. Простите!..
Айвазовский подошел к старику, молча обнял и поцеловал его.
— Мое последнее и единственное желание, Иван Константинович, — продолжал старик, с трудом справляясь с волнением, — после моей смерти отправить сундук, в котором хранятся тайные польские издания и мои записки, в Польшу моим внучатым племянникам… Я молю бога, чтобы они не повторили ошибок моего поколения, чтобы в борьбе за новую жизнь они шли не против русских, а вместе с русскими…