По бледному лицу несчастного струился пот, отчего оно казалось лоснящимся, а несколько прядей седых, свалявшихся волос прилипли к вискам. Так велика была по временам жгучая боль, что жилы на руках иезуита напрягались, как веревки, готовые лопнуть. Роден переносил эту страшную муку со стоическим хладнокровием дикаря, все честолюбие которого заключается в презрении к страданию; силу переносить их ему придавала надежда… или, лучше сказать, уверенность, что он останется жив. Характер этого человека был такого закала, его упрямый ум обладал такой энергией, что даже среди неописуемых пыток он не переставал думать все о том же деле. Иногда, в редкие промежутки ослабления боли, Роден обдумывал дела Реннепонов и рассчитывал, что надо еще сделать, сознавая, что нельзя терять ни минуты.
Доктор Балейнье не сводил с него глаз, напряженно и внимательно следя за изменениями, которые мучительная боль производила в состоянии здоровья больного, уже начавшего, казалось, благодаря операции дышать несколько легче.
Вдруг Роден схватился рукой за голову, как будто что-то вспомнив, и сделал знак доктору приостановить на минуту операцию.
— Я должен вас предупредить, отец мой, — отвечал доктор, — что операция уже наполовину кончена и начинать ее после приостановки будет вдвойне мучительно.
Роден сделал знак, что это ему все равно и что он должен писать.
— Господа… приостановимся… — сказал доктор. — Мокса не снимайте, только не нужно раздувать огонь.
Это значило, что кожа будет тлеть, а не поджариваться. Несмотря на эту боль, хотя не такую сильную, как первая, но все же острую и мучительную, Роден, лежа на спине, начал писать. Ему пришлось держать бювар левой рукой и, приподняв его на уровне глаз, писать правой точно по потолку. На первом листке Роден начертил несколько цифр, которыми он особым шифром записывал по обыкновению свои личные заметки, тайные для всех. Среди ужасной пытки, какую он переносил, ему пришла в голову блестящая идея, и он ее записывал, боясь, что может ее забыть под влиянием новых страданий. Раза два он должен был, однако, остановиться, потому что, хотя кожа горела теперь на медленном огне, она все-таки горела. На другом листке Роден написал несколько слов для передачи аббату д'Эгриньи:
«Пошлите сейчас Б. к Феринджи за сведениями относительно Джальмы. Б. должен немедленно вернуться с ними сюда».
Отец д'Эгриньи, успевший вернуться после предыдущего поручения, снова торопливо вышел из комнаты, чтобы передать новое приказание начальника. Кардинал подошел поближе к месту операции, так как, несмотря на отвратительный запах, он с удовольствием смотрел, как поджаривают иезуита, на которого он сердился со злопамятностью итальянского патера.
— Дело идет прекрасно, отец мой, — сказал доктор Родену. — Вам остается перенести еще одну неприятную минуту, но вы, верно, останетесь так же замечательно мужественны, как до сих пор. Зато я вам скажу, что грудь начинает освобождаться, и я надеюсь на полное выздоровление.
Отец д'Эгриньи вернулся и на немой вопросительный взгляд Родена отвечал утвердительным жестом.
По знаку доктора помощники поднесли трубки к губам и начали раздувать огонь. Это возобновление пытки было чудовищно болезненным, и Роден, несмотря на всю власть над собой, так заскрежетал зубами, что чуть их не сломал. Он конвульсивно подпрыгнул и до того выпятил грудь, трепетавшую под огнем жаровень, что за этим страшным напряжением из нее вырвался крик… Крик страшной боли… но в то же время свободный… звонкий… оглушительно громкий крик.
— Грудь освободилась! — с торжеством воскликнул доктор. — Он спасен… легкие работают… голос вернулся… Раздувайте огонь, господа, раздувайте… А вы, святой отец, — весело обратился он к иезуиту, — если можете, кричите… вопите… ревите, как хотите, не стесняясь: я буду очень доволен вас слышать, а вам станет легче… Мужайтесь… теперь… я ручаюсь за ваше выздоровление. Это чудесное исцеление… я о нем напишу статью… я буду о нем трубить повсюду!
— Позвольте, доктор, — тихо сказал аббат д'Эгриньи, поспешно приближаясь к Балейнье. — Я уже заранее объявил, что напечатаю об этом факте… Господин кардинал этому свидетель. Это должно считаться чудом… да ведь это чудо и есть…
— Так что же… это и будет чудесное излечение, — сухо отвечал доктор, дороживший делом рук своих.
Несмотря на то, что страдания Родена были, быть может, еще более сильными, потому что огонь достиг последнего слоя эпидермы, иезуит, узнав о своем спасении, казалось, стал прекрасен, но какой-то адской красотой. Чувствовалось, что это чудовище снова осознало свою прежнюю силу и мощь и заранее торжествовало, предвидя, сколько зла другим принесет его роковое воскрешение.
Первые слова, которые он произнес, корчась от боли, но чувствуя, что грудь дышит свободно и легко, были:
— Я говорил… я знал, что буду жить!
— И вы говорили истинную правду, — воскликнул доктор, щупая пульс. — Легкие вполне свободны… пульс нормальный… Реакция полная… Вы спасены…