— Что с вами? — спросила с участием княгиня.
— Ничего, — отвечал Роден, вздрагивая. — Должно быть, это от вина… я к нему не привык… я чувствую головную боль… но это пройдет.
— У вас, дорогой отец, глаза действительно налились кровью! — сказала княгиня.
— Это потому, что я слишком пристально вглядываюсь в свою паутину, — продолжал иезуит с мрачной улыбкой. — И надо еще поглядеть на нее, чтобы хорошенько показать отцу д'Эгриньи, притворяющемуся близоруким, моих других мушек… например, дочерей маршала Симона. Девочки день ото дня делаются все грустней и удрученней, их отделяет от отца ледяная преграда… А сам маршал со дня смерти отца совсем растерян, его терзают противоречивые сомнения… Сегодня ему кажется, что он опозорен, если сделает так-то… завтра он уверен, что позор неизбежен, если он так не сделает: этот солдат, герой Империи, доведен теперь до того, что стал слабее и нерешительнее ребенка… Ну, поглядите-ка… кто же теперь остается из этой нечестивой семьи? Жак Реннепон? Спросите Морока, до какого отупения довели его пьянство и разврат и на краю какой пропасти он находится!.. Вот мои итоги… вот в каком состоянии обособленности и упадка сил находятся все члены этой семьи, которые шесть недель тому назад являлись бы такими энергичными, могучими и опасными, если бы успели сплотиться. Да, вот они… эти Реннепоны, которые, по воле их предка-еретика, должны были соединить силы, чтобы бороться с нами и раздавить нас… И, действительно, они были опасны… Что я сказал? Что я буду воздействовать на их страсти. Что же я сделал? Я воздействовал на их страсти. И вот теперь они напрасно бьются в моих тенетах… они кругом ими опутаны… они теперь мои… мои, говорю вам!
С некоторого времени, по мере того как Роден держал эту речь, его лицо страшно изменилось. Мертвенная бледность перешла в красноту, выступавшую пятнами. По необъяснимой причине глаза — странное явление! — становились все более блестящими и как-то странно вваливались. Голос Родена дрожал, сделавшись чрезвычайно резким и отрывистым. Перемена была так заметна для всех, кроме него, что другие участники этой сцены смотрели на Родена просто со страхом.
Обманываясь насчет причины этого впечатления, Роден возмутился и воскликнул прерывающимся голосом, невольно задыхаясь:
— Как? Я читаю в ваших взорах жалость к этой нечестивой семье?.. Жалость… к этой девушке, никогда не посещающей храма и устроившей у себя языческие алтари?.. Жалость к этому Гарди, сентиментальному богохульнику, филантропу-атеисту, не имевшему даже часовни на своей фабрике… осмеливавшемуся сопоставлять имена Сократа, Платона, Марка Аврелия с именем Спасителя, называя Его
Роден был ужасен в своей ярости. Глаза его горели. Губы пересохли, холодный пот струился по вискам, где явственно бились жилы. Ледяная дрожь охватила его тело. Приписывая это возрастающее недомогание переутомлению после ночи, проведенной за письменным столом, и желая подкрепить падающие силы, Роден снова подошел к буфету, налил себе новый стакан вина и, выпив его залпом, вернулся к столу в ту минуту, когда кардинал сказал:
— Если нужно было бы оправдывать ваше поведение относительно этой семьи, вы превосходно бы себя оправдали вашими последними словами… Не только в глазах казуистов, которые вполне признают законность ваших действий, но и перед лицом человеческих законов вы ничего не сделали достойного осуждения; что же касается законов Божеских, то ничем нельзя больше угодить Богу, как уничтожив нечестивого врага его же оружием.
Отец д'Эгриньи чувствовал себя побежденным дьявольской самоуверенностью Родена, и им овладело чувство боязливого изумления.
— Сознаюсь! — проговорил он. — Я виноват, что осмелился усомниться в уме вашего преподобия. Я был обманут кажущейся простотой ваших средств и рассматривал их по отдельности, не имея возможности судить о них в их ужасном целом и не догадываясь об их последствиях. Теперь я вижу, что успех благодаря вам несомненен.
— Вы снова преувеличиваете! — с лихорадочным нетерпением возразил Роден. — Все эти страсти в настоящее время, без сомнения, кипят, но теперь самая критическая минута… Как алхимик, склонившийся над тиглем, где варится смесь, которая должна ему дать или богатства или смерть… я один могу теперь…
Роден не закончил. Он схватился обеими руками за голову с глухим стоном.