В конце октября 1831 года, около восьми часов утра, за бюро сидел и писал какой-то человек. Это и был адресат Морока, господин Роден. Ему можно было дать лет пятьдесят, одет он был в старый, потертый сюртук оливкового цвета, с засаленным воротником; вместо галстука на шее у него висел цветной платок, а жилет и панталоны из черного сукна давно повытерлись и побелели. Ноги, обутые в неуклюжие башмаки, смазанные кремом, покоились на зеленом коврике. Седые волосы, прилизанные на висках, обрамляли лысый лоб, брови были едва заметны, быстрые черненькие глазки еле выглядывали из-под полуоткрытых век, толстых и вялых, точно перепонка пресмыкающегося, а тонкие губы, совершенно бесцветные, сливались с общим безжизненным тоном худого лица. Острый подбородок и острый тонкий нос довершали общее впечатление, производимое этой безжизненной, бесцветной маской, сходство с которой еще более увеличивалось благодаря полной неподвижности физиономии. Если бы его рука не скользила быстро по бумаге, можно было бы легко принять Родена за труп. С помощью шифра (секретного алфавита), лежавшего перед ним и непонятного для тех, кто не обладает ключом к этим знакам, он переписывал некоторые отрывки из длинной находившейся на бюро рукописи.
Среди полного безмолвия, при свете пасмурного дня, придававшего еще более печальный вид большой, холодной и пустой зале, этот человек с безжизненным холодным лицом, ставивший на бумаге какие-то таинственные знаки, казался необыкновенно зловещим.
Пробило восемь часов. У ворот глухо раздался стук молотка, дважды прозвонил колокольчик, несколько дверей открылось и захлопнулось, и новое лицо появилось в комнате. При его входе Роден встал, зажал перо зубами, смиренно и почтительно поклонился и, не говоря ни слова, принялся снова за работу.
Трудно было себе представить двух более несхожих людей. Вновь прибывшему, казалось, не было более тридцати пяти или тридцати восьми лет. Это был элегантный человек высокого роста. Его темно-серые большие глаза сверкали металлическим блеском, и выдержать их взгляд сумел бы не каждый. Нос, широкий при основании, был очень твердо очерчен на конце, выдающийся подбородок был тщательно выбрит, и его синеватый отлив резко контрастировал с ярким пурпуром губ и белизной необыкновенно красивых зубов.
Когда он снял шляпу, чтобы заменить ее черной бархатной шапочкой, можно было увидеть светло-русые волосы, которые время еще не посеребрило. Сюртук у него был застегнут по-военному, до самой шеи.
Глубокий взгляд, открытый широкий лоб обличали необычайную силу ума, а ширина груди и плеч указывала на физическую крепость. Благородство осанки, изысканность обуви и перчаток, легкий запах хороших духов, исходивший от его волос и от всей особы, изящество и свобода каждого движения — все выдавало в нем светского человека и свидетельствовало, что он может еще претендовать на разного рода успехи — от самых легкомысленных до самых серьезных.
Редкое сочетание умственной и физической силы с удивительной элегантностью манер и обращения поражало тем более, что все, что было в этом человеке слишком решительного и энергичного, все, что походило на самовластие и деспотизм, все это смягчалось улыбкой, улыбкой постоянной, но далеко не одинаковой. Смотря по обстоятельствам эта улыбка была то душевной, то лукавой, то дружеской, то игривой, то скромной, то предупредительной и придавала столько вкрадчивой прелести его лицу, что те, кто его видел хоть раз, никогда не могли забыть.
Однако несмотря на такое соединение достоинств, несмотря на то, что невозможно было противостоять его обаянию, к этому примешивалась какая-то смутная тревога, как будто грация и изысканная светскость манер этого человека, очарование его беседы, его деликатность, ласкающая приятность его улыбки прикрывали какую-то опасную западню. Невольно подчиняясь влечению к этому симпатичному человеку, всякий неожиданно задавался вопросом: «Что влечет к нему? Добро… или зло?»
Роден, секретарь вновь прибывшего, продолжал писать.
— Есть новости из Дюнкерка, Роден? — спросил его начальник.
— Почтальон еще не приходил.
— Хотя, по-видимому, матушке тревожиться нечего, ко я все-таки беспокоюсь, пока не получу письма от княгини де Сен-Дизье… моего лучшего друга… Сегодня я надеюсь получить, наконец, хорошие вести…
— Хорошо, хорошо! — сказал секретарь, столь же покорный и смиренный, сколь лаконичный и бесстрастный.
— Конечно, желательно, — продолжал его начальник, — потому что одним из лучших дней в моей жизни был тот день, когда я получил письмо от княгини с уведомлением, что внезапная и опасная болезнь матушки отступила наконец перед заботами и уходом… Ели бы не это известие, то я уже уехал бы в деревню к княгине, хотя мое присутствие необходимо и здесь…
Затем, подойдя к бюро секретаря, он добавил:
— Вы разобрали иностранную корреспонденцию?
— Вот выписки.
— Письма, как всегда, были доставлены по указанным адресам и принесены сюда согласно моим указаниям?
— Так точно.