Угадав в слоге и духе герцогского указа тонкую манеру тайного советника, Эйцен бросился к нему на грудь и, всхлипывая, запричитал: «Триста шестьдесят гульденов! Детки мои, особенно Маргарита-младшая, век будут тебя благодарить, Ганс!» – но почти в тот же миг он запнулся, ибо столь значительные деньги заронили в его душу сомнение: уж не хочет ли приятель потребовать от него чего-то большего, нежели умение придерживать язык за зубами и усердие в трудах по созданию Царства Божьего? Но Лейхтентрагер только отмахнулся: меж настоящими друзьями не принято сразу же расплачиваться за каждую услугу; тут каждый что-то дает, и еще неизвестно, кто в конце концов окажется должником. А теперь – за дело! Что ж, занятие вроде бы привычное. Чернила и писчая бумага под рукой, перо очинено, только вот в голове у сочинителя совершенно пусто. Война, думает он, война! Он представил себе поле битвы, убитых, которые лежат в лужах крови, раненых, которые стонут, просят о помощи или шепчут перед смертью последнюю молитву, а рядом полевой священник, который, невзирая на засевшего поблизости врага, утешает умирающего обещанием райского блаженства; втайне он поблагодарил Бога за то, что самому ему не надо быть полевым священником, а можно сидеть дома над толстыми фолиантами, можно скоротать время за ужином в кругу семьи, дожидаясь часа ночного свидания, когда к нему придет графиня Эрентрой.
Он вздрогнул, услышав, как кашлянул Лейхтентрагер, и, указывая Гансу на все еще чистый, неисписанный лист бумаги, вздохнул: «Вот учился в Виттенберге, стал магистром и доктором, знаю все об ангелах Божьих, о Священном Писании, о большом и малом катехизисах, но до сих пор не знаю, чем напутствовать солдата, чтобы тот со спокойным сердцем отправился на войну».
Лейхтентрагер пожал своим кривым плечом. «Ты относишься к этому слишком серьезно, – проговорил он. – Представь себе, что у противника, против которого идет сейчас войной наш герцог, тоже сидит человек, кусает перо, сочиняя молитву; испокон веку человек обращался к Богу, прося о помощи и моля даровать победу, когда собирался в бой, чтобы убивать своего собрата. Только Бог его не слышал. Ему все безразлично; Он подобен времени, которое равно течет для всех, или звездам, которые равно светят как для победителей, так и для побежденных. Поэтому твоя молитва нужна разве что герцогу, а у него башка будет завтра так трещать с сегодняшнего перепоя, что он вообще вряд ли будет что-нибудь соображать; давай-ка я тебе помогу – какая разница, что писать; лишь бы в конце было сказано „Во имя Отца и Сына…“ и „Аминь“».
Стоя за спиной Эйцена, Лейхтентрагер коснулся его руки, и вдруг – рука с пером как бы сама заскользила по бумаге, испещряя ее благочестивыми речениями, а когда под словом «Аминь» появилась последняя завитушка, Эйцен поднял глаза и увидел, что его друг исчез, зато в дверях стоит графиня Эрентрой, благоухая восточными ароматами; сладким голоском она спросила: «Не позволите ли войти к вам, господин доктор?» У Эйцена едва сердце не выпрыгнуло из груди от радости при виде женщины, которая теперь пришла к нему въяве, с ее темными манящими глазами, пухлыми губами и всеми иными прелестями; вот только волосы, которые были у Маргрит рыжими, блестят теперь, словно черный французский шелк, и заколоты наверх, как это делают знатные дамы; опрокинув с грохотом стул, на котором он сидел, Эйцен кинулся ей навстречу. «Ах, дорогая графиня, – пробормотал он, – нет сейчас на свете человека счастливее меня; вы не можете себе представить, какая страсть снедала меня с тех давних пор, когда мы, будто два ангелочка, так славно пели с вами».
Графиня устроилась на кровати, откинувшись на подушки и вытянув ножки в изящных сапожках на покрывале; она лукаво заглянула в глаза Эйцену и сказала, что обожает священников, ибо они лучше всех знают, как обрести неземное блаженство.