– Неведомо только, как долго еще Господь сподобит вообще навещать друг друга, – задумчиво промолвил схимонах Пимен, не переставая стоя налегать на весла (на Афоне гребут стоя и глядя вперед). – Ведь никому неведомо, что станется скоро с нашими русскими обителями. Теперь не прежнее золотое время: нет больше великой покровительницы Афона, православной России-матушки. И вот, не пускают больше русских людей на Святую Гору, не желают, чтобы наши обители пополнялись новыми насельниками. И пустеют обители, нет к ним притока новых иноков, доживают в них только старые монахи. А известно, что значит старый инок: сегодня он еще может работать, а завтра уже одряхлел от бремени лет и обессилел, к смерти приблизился. И быстро вымирает теперь русский Афон, на глазах наших вымирает…
Отец Пимен скорбно умолк, охваченный грустными думами, и стал пристально всматриваться в синюю даль, уже заметно охваченную тенями вечера.
– А вот и отец Фома! – радостно заметил он, налегая снова на весла. – Так и есть… это он!.. Ну, давненько я не видал его, друга моего.
Я усиленно всматривался по направлению острого взгляда старца-лодочника, но решительно ничего не видел, кроме синего тумана, окутавшего морской берег. А спустя немного моему взгляду сделались доступны очертания каменных стен арсаны, где хозяйничал отец Фома, но его самого я так и не мог рассмотреть.
– Да неужто же не видите, господин? – удивился старец. – Ведь, как на ладони, стоит на берегу отец Фома! Вот сейчас обрадуется, непременно обрадуется… Да и я, грешный, рад повидать его.
Солнце совсем опустилось за морем, и лесная сырость берегов сделалась еще более ощутительной. Но отец Пимен – вероятно, чтобы сделать приятными последние минуты нашего плавания – не прекращал своих добродушных рассказов, стараясь занимать нас.
– Повидаться с соседом монахом как будто и хорошо, но с другой стороны, лучше и не видаться, – рассуждал он. – Для спасения души, конечно, для соблюдения подвига монашеского: ведь и монахи… люди. И монахи при встречах людьми остаются… Вот что! Ну сойдешься с другим иноком после долгой разлуки и начнешь вспоминать прошлое, перебирать братию, обсуждать монастырские дела. И не убережешься: осудишь кого-нибудь, непременно осудишь. Глядишь, и впал незаметно в грех великий. А потом вернешься к себе, один останешься – и, ох, как тяжело станет… Смиришься, уразумеешь все, но покоя обрести долго не сможешь. Посему одному-то все же легче: ничто не смущает. Читаешь себе монашеское правило утром, читаешь перед отходом ко сну – и душа спокойна.
Отец Пимен помолчал немного, а затем продолжал:
– Ведь вот какой случай со мною был недавно, и все только от того, что я со своим уединением расстался… Вспомнил я недели три тому назад, что у фиваидцев[13] в обители праздник престольный и решил пойти туда к литургии. Собрался, конечно, по-монашески, по-страннически: взял с собою сумочку, а в нее-то положил новенькую свою ряску; смотал ее поплотнее, да и положил. И вот, подумайте только: прошел уже всю дорогу в Фиваиду, прибыл в обитель, открываю сумочку, чтобы в ряску облачиться к литургии – гляжу, а ряски-то и нет… Своим глазам сначала не поверил: хорошо помню, как ее в сумочку-то клал, да как поплотнее свертывал… Помыслил я немного – и побежал обратно на арсану. Конечно, и там ряски своей я не нашел. Снова бегу в Фиваиду, гляжу по тропинкам, под каждый кустик заглядываю – нет и нет моей новенькой ряски… Потом я стал соображать, да под конец, как полагаю, и рассудил правильно: шел я в Фиваиду лесочком, зацепил сумкой за ветку или кустик колючий, а ряска-то, видно, была плохо в мешок засунута… н у, и вывалилась незаметно. Дальше ей пропасть было уже не трудно. Дорогой этой часто ходят мирские, греки-аргаты[14] – народ беспечный и светский, к монахам по своему относящийся. Ну и подобрали эти миряне мою ряску да и унесли с собою в города. А ряска моя была хорошая, новенькая, без единого пятнышка, недавно сам ее справил. Только не новизны мне ее жалко, а вот чего: в этой самой-то ряске принимал я последний раз Святое Причащение, Святых Таин принять удостоился. Искушение!.. Ну разве это не работа врага рода человеческого над иноческим духом? И ведь как тонко он работает, враг-то этот, над нами: идет себе стареньким монах из своей одинокой арсаны на литургию – он, Князь Тьмы, и тут его улавливает. И как ловко ряску-то мою из сумки вытащил, никакой живой человек того бы не сделал… А сколько я после скорбел над этим, сколько думал. Да, трудно бороться здесь с дьяволом… Ох, как трудно! Так он и вьется, так и вьется около монаха…
Крумица
Слушая этот бесхитростный рассказ опечаленного отца Пимена о его пропавшей ряске, я почти и не заметил, как наша лодка в сумерках вплотную подошла к небольшому молу, на котором теперь уже ясно выделялась та монашеская фигура, которую еще издали так хорошо приметил наш перевозчик. А на самом берегу, значительно выше того места, к которому пристала наша лодка, приветливо светился огонек. Это было одно из окон Фиваидской арсаны, тонувшей в сумраке южного вечера.