Отто, в кепке и куртке с поясом, кругами гулял по богато загроможденной палубе тряского пароходика. Макс с Францем сидели на сложенном дорожном коврике около рулевой рубки. Отто и Макс, пришло в голову Кафке, тем, кто их не знает, могут показаться двумя князьями с афиши русской оперы в стиле "арт-нуво". Но это обманчиво, поскольку оба - современные люди, вполне принадлежат новой эпохе.
Максу - двадцать пять, уже заработал свою степень, положение в обществе, а в прошлом году у него вышел роман, "Schloss Nornepygge"(23). Не поэтому ли заброшенный Замок Брунненбург в диких горах Кармоники засел у него в памяти, словно призрак?
Казалось, им нипочем пустота озера в полдень. В них чувствовалось духовное начало, насколько глубокое - они никогда не давали ему разглядеть, - начало и без того нерушимо личное, как и у всех остальных.
Отто появился на свет в новом мире, был запанибрата с числами и их завидными гармониями, с примечательно пустой мыслью Эрнста Маха(24) и Авенариуса(25), чей разум походил на разум милесцев и эфесцев античности блестящий, точно отточенный топор, изначальный, словно листва, и простой, как яшик. Эта новая мысль была нага и невинна; миру только предстояло обернуть ее временем. И у Макса в этой дикой невинности были свои видения. Лишь несколько месяцев назад пригород Яффы переименовали в Тель-Авив, и сионисты, по слухам, говорили там на иврите. Макс мечтал о еврейском государстве - орошаемом, зеленом, электрифицированном, мудром.
Судьба нашего столетия зарождалась в монотонном одиночестве школьных классов.
Итальянские классы, без сомнения, ничем не отличались от классов Праги, Амстердама и Огайо. Послеполуденное солнце вваливалось в них после того, как ученики расходились по домам, по пути запуская волчков и играя в ножички. На стене висела карта Калабрии и Сицилии, раскрашенная, как у Леонкавалло, настолько же лиричная в своей цитрусовой веселости, насколько периодическая таблица, висевшая рядом, казалась абстрактной и русской. Кусочки желтого и белого мела лежали в своих канавках, а геометрия, начерченная ими, по-прежнему оставалась на доске, очевидная, трагическая и покинутая. Окна, о которые билась, то и дело отваливаясь, оса, весь день проверяя на твердость их запыленную ясность, были опустошенны и величественно меланхоличны, как ворота амбара, выходящие на Северное море в октябре. Здесь Отто услышал о валентности углерода, здесь Макс увидел, как сверкнули клинки, вынимаемые из кровоточащего Цезаря, здесь Франц грезил о Великой Китайской стене.
А люди вообще хоть что-нибудь знают? Человека учил человек. Замкнутый круг, любому понятно.
Толстой - в Ясной Поляне, ему восемьдесят, он бородат, в крестьянской поддевке, гуляет, без сомнения, в жиденькой березовой рощице под белесым небом, где север дает о себе знать резким и дальним безмолвием, и предчувствие это понятно лишь волку, да филину пустоты земной.
Где-то в невообразимой громадности Америки Марк Твен курит гаванскую сигару и поднимает голову на шум новых автомобилей, в три ряда на дорогах, вырубленных через багряные кленовые леса. Пес его спит у его ног. Быть может, Уильям Говард Тафт(26) время от времени звонит ему по телефону рассказать анекдот.
Проплыла парусная лодка, у румпеля - древний бородатый охотник.
Франц Кафка, брюзга. Отчаянье, будто журавлиный горб на бодрой спине Кьеркегора(27), не отставало от него и в скитаниях. Его степени по юриспруденции не исполнилось еще и трех лет, он быстро, как уверял его герр Канелло, становился знатоком компенсационного страхования рабочих, и пражские литературные кафе, в которые он все равно не ходил, были для него открыты - как экспрессионистские, так и те, что посвящали себя цитрам и розам Рильке.
Разве дядя Альфред, награжденный столькими медалями, старший брат его матери Альфред Лёви, не дорос до генерального управляющего испанскими железными дорогами? Испанскими железными дорогами! А дядя Йозеф - в Конго, склонился к бухгалтерским книгам, перепроверяет все еше раз, но стоит поднять голову - а за окном джунгли. Однако, дядя Рудольф - бухгалтер в пивоварне, дядя Зигфрид - сельский врач(28). А его двоюродный брат Бруно редактирует Краснопольского.
Есть одиссеи, в которых Сирены молчат.