Не прошло и часа, как большая толпа собралась у места падения аппарата. Любопытствующие бежали со всех сторон, перелезали через изгороди, мчались на автомобилях, на лодках по синему озеру. Яйцо, покрытое коркой нагара, помятое и лопнувшее, стояло, накренившись, на пригорке. Было высказано множество предположений, одно другого нелепее. В особенности же в толпе началось волнение, когда была прочитана, вырубленная зубилом на полуоткрытой крышке люка, надпись: «Вылетели из Петербурга 18 августа 21 года». Это было тем более удивительно, что сегодня было третьего июня 25 года.
Когда, затем, из внутренности таинственного аппарата послышались слабые стоны, – толпа в ужасе отодвинулась и затихла. Появился отряд полиции, врач и двенадцать корреспондентов с фотографическими аппаратами. Открыли люк и с величайшими предосторожностями вытащили из внутренности яйца двух полуголых людей: – один, худой, как скелет, старый, с белыми волосами, был без сознания, другой, с разбитым лицом и сломанными руками, – жалобно стонал. В толпе раздались крики сострадания, женский плач. Небесных путешественников положили в автомобиль и повезли в больницу.
Хрустальным от счастья голосом пела птица за открытым окном. Пела о солнечном луче, о медовых кашках, о синем небе. Лось, неподвижно лежа на подушках, – слушал. Слезы текли по морщинистому лицу. Он где-то уже слышал этот хрустальный голос любви. Но – где, когда?
За окном, с полуоткинутой, слегка надутой утренним ветром шторой, сверкала сизая роса на траве. Влажные листья двигались тенями на шторе. Пела птица. Вдали из-за леса поднималось облако клубами белого дыма.
Чье-то сердце тосковало по этой земле, по облакам, по шумным ливням и сверкающим росам, по великанам, бродящим среди зеленых холмов… Он вспомнил, – птица пела об этом: Аэлита, Аэлита… Но была ли она? Или только пригрезилась? Нет. Птица бормочет стеклянным язычком о том, что некогда женщина, голубоватая, как сумерки, с печальным, худеньким личиком, сидя ночью у костра, глядя на огонь, – пела песню любви.
Вот отчего текли слезы по морщинистым щекам Лося. Птица пела о той, кто осталась в небе, за звездами, и о той, кто лежит под холмиком, под крестом, и о седом и морщинистом старом мечтателе, облетевшем небеса и разбившемся, – вот он снова – один, одинок.
Ветер сильнее надул штору, нижний край ее мягко плеснул, – в комнату вошел запах меда, земли, влаги.
В одно такое утро в больнице появился Арчибальд Скайльс. Он крепко пожал руку Лося, – «Поздравляю, дорогой друг», – и сел на табурет около постели, сдвинул канотье на затылок:
– Вас сильно подвело за это путешествие, старина, – сказал он, – только что был у Гусева, вот тот молодцом, руки в гипсе, сломана челюсть, но все время смеется, – очень доволен, что вернулся. Я послал в Петербург его жене телеграмму, пятьсот фунтов. По поводу вас – телеграфировал в газету, – получите огромную сумму за «Путевые наброски». Но вам придется усовершенствовать аппарат, – вы плохо опустились. Чорт возьми – подумать, – прошло почти четыре года с этого сумасшедшего вечера в Петербурге. Кстати – когда вернетесь в Петербург – разинете рот, – теперь это один из шикарнейших городов в Европе. Ба, вы же ничего не знаете… Советую вам, старина, выпить рюмку хорошего коньяку, это вернет вас к жизни, – он вытащил из желтого портфельчика бутылку, – ба, этого вы тоже не знаете: – мы же опять «мокры», как утопленники…
Скайльс болтал, весело и заботливо поглядывая на собеседника, – лицо у него было загорелое, беспечное, на подбородке – ямочка. Лось негромко засмеялся и протянул ему руку:
– Я рад, что вы пришли, вы славный человек, Скайльс.
Голос любви
Облака снега летели вдоль Ждановской набережной, ползли покровами по тротуарам, сумасшедшие хлопья крутились у качающихся фонарей, засыпало подъезды и окна, за рекой метель бушевала в воющем во тьме парке.
По набережной шел Лось, подняв воротник и согнувшись навстречу ветру. Темный шарф вился за его спиной, ноги скользили, лицо секло снегом. В обычный час он возвращался с завода домой, в одинокую квартиру. Жители набережной привыкли к его широкополой, глубоко надвинутой шляпе, к шарфу, закрывающему низ лица, к сутулым плечам, и даже, когда он кланялся и ветер взвивал его поредевшие, белые волосы, – никого уже более не удивлял странный взгляд его глаз, видевших однажды то, что нельзя видеть земнородному.
В иные времена какой-нибудь юный поэт непременно бы вдохновился его сутулой фигурой с развевающимся шарфом, бредущей среди снежных облаков. Но времена теперь были иные: поэтов восхищали не вьюжные бури, не звезды, не заоблачные страны, – но – стук молотков по всей стране, шипенье пил, шорох серпов, свист кос, – веселые, земные песни. В стране в этот год начаты были постройкою небывалые, так называемые «голубые города».